Река Гераклита
Шрифт:
— Ты больше не любишь меня? — она зашлась громким плачем, и на мгновение ему почудилось, что она актерствует, притворяется.
Он тут же устыдился своей низкой подозрительности. Будь добрым, в этом больше достоинства и силы.
— Я люблю тебя и всегда любил, ты сама знаешь. Нам крепко не повезло. Что поделаешь, Леше из Медвежьего не повезло еще больше, но даже и он не самый несчастный. Все-таки мы увиделись. Я дождался тебя. Круг завершен. Сегодняшнее не принадлежит действительности. Так не бывает. А тут случилось и останется в нас…
— Скоро кончится эта проповедь? —
— «Боишься» — это, чтоб оскорбить? Ни черта я не боюсь. Скажи: «Не хочешь», и ты права. Не хочу я вашей жизни, вы к ней привыкли, вработались, а я нет. Думаешь, там на пристани я ничего не слышал, не видел?.. Зажравшиеся и вечно ноющие мещане — вот вы кто!.. Где морда, где задница — не поймешь, а все ноете, что с продуктами плохо. И запчастей не достать. И гаражи далеко от дома. С души воротит. Нет, не хочу я твоей «большой» жизни, мне в ней тесно будет.
— Жизнь разная, Паша.
— Под этим подписываюсь. Мы свое сделали, другие продолжают работу. Но за ними мне не угнаться, а с другими — не хочу. Твое окружение наверняка из тоскующих по запчастям, шиферу, загранкам и прочей тухлой муре. Да ну вас всех к дьяволу! Мы вас не трогаем, оставьте нас в покое. — Плотину прорвало, и, махнув рукой на все благие намерения, он заорал: — Не хотим!.. К чертовой матери!.. Зачем ты сюда притащилась, кто тебя звал?..
— Ты, Паша, — сказала она беззлобно. — Ты, родной.
— Ладно… — он перевел дыхание. — Меня занесло. И все-таки это не такая чушь, как тебе кажется. Когда-нибудь поймешь.
— А я уже поняла. Ты не хочешь в Ленинград. Хочешь здесь остаться. И я с тобой.
— Да, много ты поняла!.. — Он смотрел на ее любящее покорное лицо, на загорелые округлые, но уже немолодые руки, на поцарапанные травой ноги, смятую юбку, и его раздражало решительно все в ней: и моложавость, и пятна возраста, и доверчивая неприбранность, и золотая цепочка на шее, и покорность глаз, готовность повиноваться каждому его слову, только чтоб он не требовал разрыва. Он раздавил, как окурок в пепельнице, вновь нахлынувшее раздражение, голос его прозвучал сердечно:
— Прощай, Аня. Спасибо тебе за подарок. Я этого никогда не забуду. — И, отвернувшись, взмахнул утюгами и послал вперед свое тело.
Анна не пошевелилась. Она не верила, что он может уйти. И Корсар не верил, он тоже остался на месте, лишь приподнял голову и навострил одно ухо, другое, перебитое или перекушенное, висело бессильно. А Паша все кидал и кидал свои утюги, мощно бросая себя вверх и вперед — каждый бросок был куда больше человечьего шага. Анне представилось, что он вознесся над землей, к которой его так низко прибило, и летит по воздуху прочь от нее, ее рук и губ, ее любви и преданности, удирает, не поняв осенившего их чуда. Неужели так непроглядна тьма в его душе?.. Корсар первый прозрел правду, он шумно выдохнул воздух и помчался за хозяином.
Анна тоже вскочила и побежала. Но ее завернуло на болото, а когда выбралась из кисло-смрадной топи — на вырубку, и тут она сломала каблук о толстый корень. Она сбросила туфли, побежала босиком, но укололась, оступилась, зашибла пальцы, захромала и поняла, что ей не угнаться за Пашей, который далеко-далеко впереди летел над белесой дорогой темным, все уменьшающимся шариком.
И Павлу казалось, что он летит. Толкнись чуть сильнее, собери потуже тело, и ты вознесешься под облака, увидишь весь остров с пристанью и белым теплоходом, который в последний раз приплыл сюда для тебя.
Он был доволен собой. Получилась великолепная мужская игра: он взял женщину, которую когда-то любил, получил со Скворцова по старому долгу. И не дал себя захомутать. Он пожалел ее детей, пусть живут, не зная, что отец их трус и подлец. Он снова остался на посту, как много лет назад, верный долгу и приказу, отданному на этот раз не белобрысым мальчишкой-лейтенантом, игравшим со смертью в орлянку на чужие жизни, а своей собственной совестью.
А ребята, конечно, заметили, как он удалился в лесок с приезжей, думал Паша, летя над Богояром. Небось ждут не дождутся молодецкого рассказа. Здесь не знали зависти, любая удача одного становилась удачей всех, подтверждая общую жизнеспособность. Но когда он пришел в палату и на него накинулись с жадно-насмешливыми вопросами, он сказал серьезно и укоризненно:
— Бросьте, ребята!.. Это сеструха.
Все сразу замолчали. Не потому что поверили, но Паша был командиром, атаманом, паханом, и его слово — закон…
…Анна с силой распахнула незапертую дверь каюты. Скворцову показалось, что она пьяна: почему-то босиком, кофточка выскочила из жеваной юбки, подол замаран землей, волосы растрепаны, лицо бледное, мятое и сырое, как после слез.
— Что с тобой?.. В каком ты виде?..
— Я была с Пашей, — объяснила она свой вид.
Скворцов принял откровенность за цинизм, это придало ему смелости.
— Я видел его и не хотел мешать. Я не допускал, что моя жена может настолько потерять себя.
— А пошел ты!.. — устало произнесла Анна и тяжело опустилась на койку.
— Что он тебе сказал? — Скворцов понял, что случилось самое худшее, и голос его сорвался в петушиный крик.
— Какое твое собачье дело? И не ори сиплой фистулой. Не ори на мать своих детей, так, кажется, я называюсь в патетические минуты?
— Что он тебе сказал обо мне? Какую грязную ложь?
Она поглядела на него искоса, в мглистом взгляде он прочел свой приговор.
— Я знаю… Клевета ходит торными дорожками. Он врал тебе, подонок, что это я ушел, а он остался? В точку?
Она повернулась к нему, лицо ее стало здешним, присутствующим.
— Он мне ни слова не сказал…
— Как не сказал? — во рту пересохло. Скворцов облизал нёбо, десны, губы.
— А почему, собственно?.. Господи, теперь я понимаю!.. И как могла я, дура окаянная, поверить, что Паша!.. Конечно, это ты ушел, трус, предатель. Бросил товарища, чтобы спасти свою шкуру. И Пашка стал калекой, а я несчастной на всю жизнь.