Река по имени Лета
Шрифт:
– А чем их можно одолеть?
– Вообще-то, если честно, ничем, кроме личных примеров мужества обороняющихся в древних башнях стрелков, которые вдруг встают в полный рост, и идут на врага, не боясь уже ничего, пугая его своей отвагой и своим безрассудством, так что полчища врагов под стенами башни временно отступают, и миру дается необходимая передышка. Только лишь личный пример погибшего у подножия башни бойца, который поет в этот миг свою победную песнь, прославляя поэзию и красоту, способен на время остановить мировые глупость и хамство. Только лишь смерть поэта способна остановить их на время. Только лишь она, и больше никто.
– А ты поэт?
– К сожалению, да. И ты тоже станешь им, если захочешь.
– Нет, я стану эстрадным певцом, у меня, как ты знаешь, неплохой голос и слух.
– Все вы так говорите, а когда доходит до дела, берете в руки дедушкину винтовку, и идете защищать свою круглую башню. Ладно, пойдем, нам надо спуститься к морю, мы и так заболтались, потеряв много времени.
Они спустились к подножию холма, называемого по старой памяти Орлиной Горой,
– Осторожней спускайся, – сказал он ребенку, – для семилетнего мальчика ты слишком беспечен, не зацепись за корни деревьев, или за какой-нибудь камень!
– Мне уже девять лет, – укоризненно ответил мальчик, – и я давно уже научился спускаться с гор. И подниматься вверх я тоже умею. Ты опять все перепутал.
– Вот как, тебе уже девять? – удивленно спросил он. – Как быстро бежит время! Скоро я стану тебе совершенно ненужным, улица, Интернет, и девушки из подворотни отнимут тебя у меня. Скажи, ты еще не начал курить?
– Нет, ты же знаешь, что у меня слабые легкие.
– Да, я это знаю. Хорошо, осталось уже немного, тем более, что все так ускорилось, будто кто-то специально подталкивает нас вперед.
Они спустились еще ниже, и пошли по склону холма совсем близко с морем, через миндальную рощу, от которой уже почти ничего не осталось, потому что вся она была застроена корпусами новеньких, выросших, словно из-под земли, санаториев. Когда-то здесь были овраги, покрывавшиеся по весне белым кипением миндальных соцветий, и в одном из них, наиболее глубоком, он наткнулся как-то на чудесный синий цветок, поднявшийся кверху на бледном и хилом побеге, растущий из кучи старых консервных банок, белых костей каких-то мертвых животных, и всяческой мерзости, принесенной сюда сверху, из города, весенними вешними водами. Он подумал тогда, что так мог бы выглядеть ад, и опущенная в него душа прекрасного, и одновременно очень грешного человека, взывающая кверху, к высшим и страшным силам, и молящая их о снисхождении и великодушии. По странному, и даже мистическому стечению обстоятельств, вскоре на этом месте вырос очередной, блестящий зеркалами и металлом отель, над входом в который было написано: «Рай». Вот так-то, подумал он, все в итоге перетекает одно в другое, белое становится черным, ад превращается в рай, а смерть человека есть всего лишь приготовление к чему-то иному, возможно к повторению жизни в какой-то новой и чудесной форме, исправляющей старые нелепости и ошибки, и открывающей нам такие чудесные дали, о которых мы не смели даже мечтать. Пусть так, подумал он, пусть все будет именно так. Пусть сбудется легенда, и после меня здесь не будет уже ничего, один первозданный хаос, из глубины которого протянутся кверху бледные и хилые побеги, дающие начало новой жизни. Пусть все повторится сначала, и возможно через какое-то время этот девятилетний мальчик вновь пройдет этим путем, ведя за руку точно такое же юное, но уже самостоятельное существо. Жизнь и смерть. Ад и рай. Башня, прострелянная насквозь из окон обступивших ее санаториев, и прекрасная заветная долина у моря, в которую еще не вступила нога человека. В этот момент они уперлись в шлагбаум.
– Дальше дороги нет, – сказал ему мальчик.
– Ты ошибаешься, – ответил он ему, – здесь как раз и начинается настоящая дорога. Ты чувствуешь ее присутствие?
– Кого?
– Великой реки по имени Лета, с которой все начинается, и все заканчивается на земле, и воды которой уже давно плещутся у наших с тобой ног?
– Здесь нет никакой реки, – ответил ему мальчик.
– Вот там, внизу, совсем близко, в каких-нибудь двухстах метрах от нас.
– Прости, но я ничего не вижу.
– А ты приглядись внимательней, – сказал он ему. – Вот видишь, видишь, она уже рядом, и наши ноги уже вступили в ее чудесные воды, а там, вдали, почти что на другой стороне, находится лодка со старым лодочником, одетым в ветхий, совсем изодранный от непогоды хитон, которая плывет в нашу сторону.
– Да, я вижу его, – сказал, подумав немного,
– Это не рыбак, – ответил он, – это Харон, бессменный паромщик, перевозящий за определенную плату людей на ту сторону великой реки, где нет разницы между жизнью и смертью, и где, возможно, все начнется сначала.
– Мы должны ему заплатить?
– Нет, только я, и только самую малость, всего лишь один обол, это почти ничего, но без этого он не станет перевозить никого.
– И даже нас?
– Я же сказал, что только меня одного. Тебе еще рано знакомиться с этим почтенным старцем.
К этому времени река жизни и смерти уже поглотила собой все мироздание, и вокруг не было ничего, ни оврагов, ни миндальных деревьев, ни корпусов санаториев, ни обрыва, ведущего к морю, а был один лишь песчаный, поросший невзрачным кустарником берег, и свежесть от бесконечной глади воды, которая сулила освобождение и скорое обновление. Лодка сурового перевозчика, старого, морщинистого, загорелого дочерна, с накинутой на плечи рваной рыбацкой сетью, стояла уже рядом с ними. Глаза Харона смотрели на них и сквозь них, и в этих глазах, очевидно, если внимательно присмотреться, отражались не менее трех тысяч лет человеческой жизни. Рука перевозчика была протянута вперед, и он, вступая в утлый и старый челн, вложил в эту руку заранее приготовленную монету.
– Можно, я поеду с тобой? – еще раз попросил мальчик.
– Нет, я же сказал, тебе еще рано, – ответил он, – ты поедешь потом, позже, когда придет твое время. Ты ничего не забыл из того, чему я тебя учил?
– Я запомнил самое главное, – ответил ему мальчик, – беречь хвост, не стоять на линии огня, и не заглядывать в дуло своего пистолета.
Последние слова он уловил уже, находясь на середине реки, и ответил практически в никуда, в пустоту, догадываясь, и одновременно надеясь, что мальчик его услышит:
– Этого достаточно, чтобы жить дальше, и никакая премудрость мира не заменит тебе эти правила.
После этого он увидел противоположный берег чудесной реки, и то, что он увидел, было настолько чудесно и ослепительно, что у него тут же возникло желание воплотить это в слова, и, сев за письменный стол, записать их на бумаге.
2011
Первый учитель
Рассказ
В детстве он занимался тем, что скупал у своих сверстников подержанные плавки, и, запершись потом в комнате, совершал там некие таинственные манипуляции, о смысле которых мы искренне недоумевали, прислушиваясь к странным всхлипам и хрюканьям, доносившимся из-за закрытой двери. Помнится, я долго задавался вопросом, зачем ему нужны мои старые плавки, к тому же за такую несоразмерную сумму, о которой я в тот момент не мог даже мечтать? Он был сыном школьного завуча, обрусевшего немца, сменившего благозвучную фамилию на нечто шипящее и малоприятное, и деньги у него водились всегда, но ни я, ни остальные мальчишки не могли даже предположить, что этот худой долговязый подросток, никогда не ходивший с нами в походы, не участвовавший ни в одной драке, не нырявший с шатающихся волнорезов, и вместо слова «ажина» употреблявший нейтрально-ботаническое «ежевика», решил просто-напросто всех нас перетрахать. Впрочем, в те времена мы и слова-то такого не слышали никогда.
Помимо скупки поношенных плавок и непонятных манипуляций с ними за закрытой дверью, он еще собирал марки и, кстати, пару раз жестоко надул меня, не то продав (я выпросил с трудом у родителей деньги) по дешевке какую-то дорогую, украденную у другого мальчишки коллекцию, не то выманив ее у меня с помощью некоего иезуитского метода. Впрочем, и об иезуитах, как о возможности заочно перетрахать всех своих сверстников во дворе, ни я, ни мои товарищи в то время тоже не слышали. Мы относились к нему с некоторой завистью, поскольку, будучи сыном завуча, он имел доступ к таким потрясающим книгам, которые мы достать не могли, и частенько щеголял словечками, которые просто сводили меня с ума. Так, например, на вопрос, куда он сейчас направляется, этот долговязый прыщавый трахатель, презрительно сощурившись, цедил сквозь зубы, что намеревается в галактике картошку собирать. Помнится, я замирал в страшном ознобе от таких мудреных словечек, которые казались мне верхом самой невообразимой мудрости, а произнесший их представлялся носителем некоей иной культуры, до которой я, разумеется, никогда не смогу дорасти. В то время я вовсе и не помышлял о писательстве, и, как и все мои сверстники, собирал марки, ходил в походы, дрался на деревянных шпагах, подражая мушкетерам и неотразимому Д’Артаньяну, да заглядывал на стадионе через щель в заборе в женскую душевую, покрываясь попеременно холодным и жарким потом от увиденного внутри душного полутемного помещения. Он, разумеется, как может догадаться читатель, в женскую душевую никогда не заглядывал, ибо, купив очередные подержанные трусы, трахал за закрытой дверью их недавнего, ничего не подозревающего об этом владельца. Кстати, именно в то время его прозвали Гнусавым из-за навязчивой и противной манеры говорить что-то в нос, нахально смотря в глаза, и пытаясь прижаться к собеседнику всем телом, что у многих вызывало естественное брезгливое чувство, и навечно, казалось бы, закрепляло за ним репутацию скользкого и малоприятного человека. Он уже тогда был мастером разного рода провокаций, они, кажется, доставляли ему истинное удовольствие, и очень часто можно было слышать то в одном, то в другом конце двора его противный гнусавый голос, и видеть его самого, то торгующимся с очередным, отчаянно нуждающимся в деньгах мальчишкой за его старые плавки, то подбивающего какого-то мальца разбить из рогатки стекло.