Река по имени Лета
Шрифт:
Курс от курса он становился все более жирным, небольшой упитанный животик его превратился со временем в огромное потное чрево, внутри которого настойчиво что-то двигалось и ревело, словно пойманный в клетку большой хищный зверь, а неимоверно длинный кадык так сильно выдавался вперед, что делал его похожим на самодовольного и наглого индюка; вдобавок, от него сильно воняло; тем не менее, слава непризнанного поэта, гения пера и чернил так сильно утвердилась за ним, что иные сердобольные старшекурсницы, не утратившие до конца свой бездонный запас нежности и любви, вкупе с длинноногими блондинками, только-только переступившими порог института, с прежней пылкостью бросались ему в объятия, несмотря на то, что он давно уже ничего не писал; мне кажется, что многих девиц привлекал именно его отвратительный запах, как привлекает медведей гризли снедь с душком, закопанная на страшной жаре – иного объяснения романам его я дать не могу; считайте, что это одна из тех безумных гипотез, на которую так падки физики.
Будучи невольным и бессильным свидетелем многочисленных его амурных ночей, прерываемых иногда истошным девичьим визгом, а также довольным индюшачьим курлыканьем, изображающим смех добродушного и сытого дядюшки, пригревшим из милости у себя на груди длинноногую голубоглазую оборвашку, – будучи свидетелем всех его ночных, пошлых и гнусных выходок, я в очередной раз убедился, что женщинам нужно еще кое-что, помимо благородства и пылкой, но застенчивой сдержанности.
Именно тогда прозвали его Царем Ханаанским; как можете вы догадаться, я был его преданным визирем, втайне ненавидящим своего господина и мечтающим о его лютой смерти; впрочем, со смертью его исчезли бы и те крохи, что иногда все же перепадали с его жирного и щедрого языческого стола; устав от очередной восторженной обожательницы, он великодушно дарил ее мне, а та, раскусив через пару деньков мои унылые благородные рассуждения, сбегала от скуки из нашей комнаты к такому же, как он, языческому царьку, но, разумеется, рангом пониже; ибо никто не мог тягаться с ним в разврате и пошлости, никто так смачно в присутствии дам не испускал шумных ветров и даже сытой наглой отрыжки, тут же компенсируя их каким-нибудь глупейшим гастрономическим выражением и предлагая похабный тост, который все с радостью принимали; никто, как он, не сидел неделями за столом, играя одновременно в «девятку», покер и преферанс и поглощая ящиками холодное
К моменту окончания института неожиданно оказалось, что он был автором необыкновенно талантливой работы по магнитному резонансу, получившей первую премию на международном студенческом конкурсе; и это не было свадебным подарком папы-декана, ибо сам папа написать эту работу не мог, так как был просто чиновником, лишенным большого воображения и не поднявшимся выше кандидатского минимума, готовым подарить разве что квартиру с видом на Кремль, – как признался мне сам Царь Ханаанский, он писал свои заметки по магнитному резонансу от нечего делать, ночами, очень часто после шумной попойки, чуть ли не за игорным столом, на манжетах, а то и прямо на картах, так что иной какой-нибудь бубновый валет, ни слухом ни духом не ведавший о существовании антиматерии, и увивающийся разве что за козырной дамой бубей, стал первым свидетелем его необыкновенных успехов. «Сам не знаю, старик, как это у меня получается; два на два умножить иногда не могу, а тут видишь, как широко размахнулся! Скучно, брат, жить, скучно страшно, вот и лезет в голову всякая дичь!» И в этом был весь Царь Ханаанский! Игра, отрыжка, бурчанье в желудке, брезгливое снисхождение к какой-нибудь одуревшей от экзотичной обстановки дурочке-первокурснице, сонный туалет где-то в районе полудня, обязательная процедура опохмеления, и вновь – игра до завтрашнего утра, в перерыве которой, устав от поэтической эпопеи, он, забывший правила арифметики, небрежно нарисовал на манжете открытие государственной важности. О том, что это действительно так, и что его студенческие экзерсисы неожиданно пригодились в ядерной физике, свидетельствовал легкий переполох среди академиков, один из которых скоропостижно скончался, а другой элементарно свихнулся, и, неожиданно очутившись в психушке, доказывал местным Наполеонам и Александрам, что это именно он тот самый гениальный студент. Наполеоны и Александры, естественно, не возражали.
В необыкновенно короткий срок все закрутилось самым фантастическим образом. Вчерашний студент, Царь Ханаанский вдруг стал профессором и директором научного института, который специально, в несколько месяцев, возвели для него на одной из окраин Москвы; без меня к тому времени он уже обходиться не мог, я был для него чем-то вроде домашнего доктора, няньки, личного калькулятора, поверенного в делах и просто-напросто ежедневного собутыльника; что же касается личного калькулятора, то из всего обширного гарема девиц, накопившихся у него за время учебы, взята была к себе лишь одна: очкастая тощая особа с зубами, неизвестно кем и когда замененными на тонкие стержни из проволоки, перевитые к тому же в разные стороны; в институте шепотом говорили, что она вовсе не женщина, а некое кибернетическое существо, созданное Царем Ханаанским себе на потеху, а другим на раздумье; считала она, честно надо сказать, лучше любого компьютера и заменяла собой целую лабораторию, ибо основная наша работа, помимо недолгих визитов в отстроенный для нас, и не просохший еще от извести и белил институт с целым штатом удивленных сотрудников состояла в путешествии от одной атомной станции – до другой и в проведении на них строжайше засекреченных экспериментов, суть которых сводилась к поискам антиматерии; девица с зубами из металлической проволоки, которую, кстати, звали Матильдой, решала в уме бесчисленные цепочки дифуравнений, и это было как нельзя более кстати, ибо позволяло проводить эксперименты втроем, и, быстренько все обстряпав и обсчитав, предаваться неторопливой дреме в обнимку с запотевшей бутылкой и заветной игральной колодой где-нибудь на зеленой лужайке Чернобыля иль Красноярска, рядом с прудом-охладителем, полным великолепных, жирных от радиации карасей; во время счета в уме, кстати, зубы Матильды светились голубыми разрядами и сквозь них пробегали юркие молнии; в преферанс же лучше ее вообще никто не играл; компания у нас, как видите сами, была лучше некуда; о жене же Царя Ханаанского, дочке декана и бывшей его и моей сокурсницы надо сказать, что она как-то незаметно исчезла с нашего горизонта; кажется, он с ней тихо развелся.
Скитаниям нашим в поисках военной антиматерии (а именно из-за военной антиматерии закрутилось все это странное дело) предшествовал визит на самый верх государственной пирамиды, где с Царем Ханаанским проведена была отечественная беседа; участвовал и я в этом визите. Он проходил на даче первого лица государства, в веселом летнем подмосковном лесу, куда попали мы, миновав уйму кордонов; было нечто вроде важного юбилея, чуть ли не именин дорогого и любимого всеми лица, ибо к даче то и дело подъезжали группы разных артистов: одетых в русское платье с кокошниками на голове бойких мастериц водить хороводы, ловких парубков с деревянными, изукрашенными изразцами топориками в руках, которые, однако, у них предусмотрительно отобрали; были артисты и в одном экземпляре, певшие басом то про набат Бухенвальда, то про широкую степь, неизъяснимую ни для кого, от обширности которой хочется плакать, а то и просто весело рассказавшие о студенте кулинарного техникума, у которого все валилось из рук; сам же веселый кулинарный артист, выйдя в приемную, устроенную в виде деревенских сеней, и наткнувшись впотьмах на меня, проговорил страшным шепотом: «Пардон, товарищ, не найдется ли соленого огурца?» И, получив ответ, что не найдется, ощупью ушел в сторону выхода. Ну а сам же Царь Ханаанский, произведший, кстати, очень выгодное впечатление на первое лицо в государстве и пообещавший ему добывать антиматерию авоськами и даже мешками (теоретически это вроде бы было возможно, что подтверждалось расчетами других академиков, не умерших и не сошедших с ума), пожалован был орденом Дружбы Народов, уже упомянутым институтом, а также слезным лобзанием в обе щеки и на прощание даже чаркою водки. «Сиськи-масиськи!» – сказало ему первое лицо в государстве, подымая кверху значительный палец. – «Сиськи-масиськи!» – повторило оно так же значительно, и, неожиданно разрыдавшись, облобызало Царя Ханаанского в обе щеки и губы. Что делать? таков был в то время ритуал облечения властью. «Сиськи-масиськи» же всего-навсего означали «Систематически», и это была та скромная мелочь, которую все прощали вождю; впрочем, и Библия ведь призывает нас друг другу прощать…
«Ты знаешь, старик, – говорил мне Царь Ханаанский вечером, давясь, как всегда, от индюшачьего веселого смеха, – ты знаешь, старик, мы ведь с ним один от другого мало чем отличаемся; просто он все еще наверху, а я пока что внизу, но тоже собираюсь подняться!» Зловещие эти слова в тот день я пропустил мимо ушей. Меня вдохновили авоськи с антиматерией, наполнить которые доверху мы обязались в самое ближайшее время. С тех пор мы путешествовали с авоськами, походной кроватью Царя Ханаанского и его походной женой Матильдой, повергая в прострацию дирекцию атомных станций; которая, думаю, после наших визитов и наших безумных экспериментов с авоськами годами приходила в себя; в общей сложности мы наполняли авоськи лет семь или восемь, расписывая на лужайках веселую пульку и опустошая местные винные погреба; прямым следствием этого наполнения стала Чернобыльская катастрофа, хотя никто до сих пор вслух про это не говорил; слишком много подобных экспериментов, не менее экзотичных, чем наши, сулящих авоськи с антиматерией, а то и попросту философский булыжник, превращающий в золото все, к чему он ни притронется, сулилось первому лицу в государстве; последовавшая череда смены режимов, уже упомянутая Чернобыльская катастрофа, перестройка страны и даже распад целой империи выкинули нас на обочину государства: эксперименты наши были никому не нужны; лишенные института, отданного кому-то другому, с пустыми авоськами, колодой карт, походной кроватью и неизменной походной Матильдой осели мы в небольшом городке под Москвой, где Царь Ханаанский, совершенно охладев к атомной физике, ревностно предался пороку второй в мире профессии, клеймя в статейках все и вся в нашей стране, и ухитряясь печатать их сотнями в самых разных газетах; Матильда, продолжавшая по привычке все время считать (что считала она – никому неизвестно), и даже наблюдать наяву полет стремительных атомов, от горя еще сильнее усохла, превратившись в живую синюю молнию, и, не выдержав обращения друга, а один прекрасный день укатила в Москву, где, по слухам, снова мечтали о полных авоськах с антиматерией; очевидцы, правда, утверждали обратное: а именно, что она от горя расплавилась, превратившись в кучу обугленных проводков; лично мне ближе именно эта версия. Мы жили с Царем Ханаанским в небольшом гостиничном номере, заваленном от пола до потолка самыми ругательными статьями на свете, какие только можно вообразить, написанными, к тому же, под разными псевдонимами: «Антип Сердитый», «Профессор Гневный», и даже «Последний Правдолюбец России», и возникавшими прямо с утра, из ничего, в таком огромном количестве, что можно было смело вообразить целый полк гневных весталок, строчащих их ночь напролет; вы знаете, отчего пала наша империя? Она пала от Чернобыля и разврата! Вы знаете, кто свалил Горбачева? Вы знаете, отчего пал Горбачев? Он пал оттого, что его перестали бояться! Так много появилось в газетах мелочного вранья, так пошло и гнусно извращались многие факты, так много статей за разными псевдонимами возникло словно из ничего и захлестнуло страну, что незадачливые заговорщики, эти угрюмые и нелепые гэкачеписты приняли их за всенародное осуждение; какая наивность! За всеми статьями стоял он, он один, и никакому злобному обличителю не под силу было тягаться с этим ругательным монстром вранья; он развратил журналистскую братию! Развратил точно так же,
Мы жили, повторяю, в номере скромной подмосковной гостиницы: он и я, его преданный визирь, забытые, и в общем ненужные никому; он к тому времени мало походил на обыкновенного человека: раздувшийся, обрюзгший и даже местами засиженный голубями, он медленно влачился по улицам городка в своих чудовищно широких штанах на помочах, не замечая связки консервных банок, привязанных к нему сзади мальчишками.
«Царь Ханаанский! Царь Ханаанский!» – кричали они, трепеща от ужаса восторга; и тут я впервые подумал, что, собственно говоря, не знаю смысла этого его вечного прозвища; я бросился в библиотеку, одолеваемый каким-то странным предчувствием; энциклопедии и словари громоздились передо мной вместе со Святым Писанием; старинные фолианты, наполненные пылью и древней латынью раскрывали мне свои мрачные иллюстрации; я вглядывался в гравюры Дюрера, погружаясь в мрак ушедшей истории, и постепенно смысл этого странного прозвища – Царь Ханаанский, – данного ему неизвестно каким провидцем, предстал предо мной в зловещем и точном смысле. Я знал теперь (как знал, конечно, и раньше, но не так подробно, как знал это сейчас) о гневе библейского Ноя, проклявшего некогда своего сына Хама; я вычитал о Ханаане, внуке гневного и справедливого патриарха, Хамовом сыне, положившем начало многочисленным хамским народам, хананеям, как называет их Святое Писание; также называли их ханаанами; гнев Божий и проклятие Ноя определили полностью судьбу хананеев: им уготовано было рабство, гибель в междоусобных войнах и в конце-концов истребление с лика земли; древним евреям вменялось в обязанность истребление хананеев любыми способами, им запрещалось жениться на хананейках и перенимать себе их обычаи; у хананеев было множество царств, постоянно между собой враждовавших; одно время их насчитывалось до семидесяти; ханаане развивали науки, искусства и письменность; древние Ассирия, Египет и Финикия были ханаанскими государствами; эксперименты, проводимые жрецами в тишине египетских храмов, родившие алхимию, магию и Каббалу, всего лишь предшествовали нашим экспериментам на атомных станциях; богами хананеев были Астарта, Ваал и Молох, придуманные некогда самим проклятым Хамом; задачей же их было установление тысячелетнего хамского царства, познание темных и страшных глубин бытия, и, в конечном итоге, погибель всего и вся на земле; предания говорили о бесчисленных хананейских царях, возникавших то там, то тут непрерывно у разных народов; и если вы встретите в истории случаи непотребства, жестокости и разврата – знайте, что ими руководили цари ханаанские; не спрашивайте теперь, кто был чревоугодник Лукулл, кровавый деспот Нерон, не спрашивайте о разгуле Ивана Грозного, ночных кремлевских застольях Сталина, закатываемых посреди разоренной страны: то были застолья царей ханаанских! и все почти они были пиитами; или занимались языкознанием; или писали трактаты об улучшении мира, рисуя Царство тысячелетнего хамства. Я знаю теперь, кто будет основателем этого царства! о, слишком хорошо теперь я знаю его! Вся его жизнь, все поступки, все жесты были направлены к одной-единственной цели: приблизить царство тысячелетнего хамства; я трепещу от грядущих несчастий и не могу ничего изменить! Я знаю, что это случится в ближайшее время! я как-то обнаружил у него под подушкой рукопись, озаглавленную: «Ханаане, или арийцы новой эпохи»; в ней он утверждает, что не арийцы, не другие народы, а именно ханаане будут хозяевами обновленной земли; он называл Москву, как центр будущего ханаанского царства и Кремль, как резиденцию ханаанских царей. Я пробовал уйти от него, и уезжал из города на несколько дней; вернувшись, оборванный, голодный и злой, я обнаружил его у гостиницы на скамейки, с которой, кажется, не вставал он все эти дни; слетевшиеся, возможно, со всех окрестных лесов птицы облили его своим пометом так плотно, что походил он на огромную непотребную кучу; наивные небесные птахи, предчувствующие неотвратимое, – вам следовало бы заклевать его до смерти! впрочем, и это бы у них, конечно, не вышло: хамство бессмертно! Вы слышали о недавнем секретном заседании Думы? вы знаете, о чем говорилось на том заседании? там предлагалось избрать Царя Ханаанского новым президентом страны. Два дня назад к нам тайно приезжали двое сенаторов и беседовали с ним о чем-то всю ночь; я знаю, о чем они с ним беседовали: они предлагали ему стать президентом! я знаю, чем это может закончиться – это закончится общим Чернобылем и общей мусорной свалкой на всем пространстве земли! свалкой, которая будет излучать радиацию. Я понял, что должен этому помешать; я положил себе его непременно убить, но… Но неожиданно поэтический жар стал заполнять мои бессонные длинные ночи; я стал строчить одну за другой длинные оды, посвящая их деревьям и птицам, прекрасным цветам, заходам и закатам и счастью всего живущего под Луной; кроме того, я думаю теперь о благе всех людей на земле и даже начал писать трактат: «Ханаане как основатели нового Космоса»; в нем я развиваю идеи учителя; в конце-концов, учитель мой не вечен и скоро умрет; ему понадобится умный наследник; я не отдам царство, завоеванное таким тяжким трудом, в случайные руки; я знаю, как все обустроить в нем и все изменить, ибо давно уже изложил это в философском трактате; сейчас вот только запишу пылкую оду, и прочитаю вам этот трактат с начала и до конца.
1997
Пятно
Конспект сумасшедшего
Решил конспектировать все, что меня занимает. Как серьезный ученый, не упускающий ни малейшего факта. Тем более, что моя московская жизнь этими фактами просто насыщена. Удивляешься буквально всему. То засмотришься на какую-нибудь иностранку, выгуливающую по Арбату свою маленькую собачонку, эдакую лохматую бестию, летевшую в наши снега через два океана, и невольно думаешь: зачем, почему? Так, бывало, удивишься этой тощей очкастой леди иль фрау с мопсом на поводке, что не заметишь, как тебя остановит какой-нибудь арбатский фотограф, скорый на расправу с клиентом: щелк, щелк – и пропал человек! и выкладывай денежки за собственную фотографию! Арбат меня вообще удивляет! Толчея, суета, скопление разного рода людишек, цветные пятна картин, что рисуют здесь сонмы художников – так и рябит, так и стреляет в глаза разным смешением красок! Просто пятна и пятна, ничего вообще непонятно: ни где ты сам, ни что с тобой происходит и не сошел ли ты часом с ума, войдя ненароком в одну из этих безумных картин, в которой стоишь теперь эдаким маленьким скромным пятнышком, эдакой точкой на мощенной булыжником мостовой, которую вовсе и не замечает никто, ибо никого больше и нету вокруг, кроме этих цветных навязчивых пятен. Какая-то живописная карусель вместо вселенной! Впрочем, одно пятно мне все же известно. Одно, самое главное, как будто капля упавшей воды, разлившаяся на голове человека. Не скроешься от нее никуда, не спрячешься, не убежишь! Оно везде, везде преследует меня последние дни! И в этих длинных худых иностранках, и в ухмылках нахальных арбатских девиц, что тусуются вечно вокруг полоумных художников. Про последних же я не говорю вообще, ибо известно заранее, что все они с приветом и рисуют вечно под мухой. Вот и выходят пятна вместо людей. Впрочем, мое пятно особенное и отличное от других, пусть даже нарисованных гениальнейшей кистью. Все пятна как пятна, помельтешат и исчезают куда-то. А это нахальное, одинокое и враждебное, и даже сейчас, поздно вечером, стоит перед глазами, аккуратно нарисованное на стене. Как советовал доктор, попытаюсь уснуть, выпив на ночь таблетку снотворного. Хозяйка за стенкой сонно вертится и мешает сосредоточиться.
С утра сегодня гулял по Арбату. Сначала зашел в небольшой магазинчик, торгующий разной затейливой дрянью, на манер старинных кастрюль, сковородок, обломанных позолоченных вилок, гипсовых статуэток, облезлых картин прошлого века, настенных часов с дурой-кукушкой, потрепанных книг и даже, представьте себе, бабушкиных обшарпанных граммофонов. Эдакой дрянью с одинокой медной трубой. Попросил продавца поставить пластинку и так расчувствовался от вальса бостона, что чуть было не купил себе и пластинку, и граммофон с ржавой трубой. Однако вовремя опомнился, сообразив, что деньги надо, по возможности, экономить. Выйдя из магазина, ходил долго рядом с лотками, торгующими шинелями, знаменами и нагрудными знаками разных славных полков. Не удержался и, облачившись в шинель важного генерала, сделал у фотографа снимок на память; память эта солидно ударила по моему кошельку: придется, очевидно, на время отказаться от ужинов; наткнулся потом на лётные шлемы, расставленные на столах, как трофеи индейцев, а заодно уж и на костюм космонавта – совершенно целехонький, будто только что прилетевший со звезд; продавец уверяет, что он был на Луне; хотел немедленно в него облачиться, благо, что фотографы на подхвате так и щелкали в нем разных желающих, да удержался, сообразив, что разорюсь окончательно. Потом проходил мимо разных киосков, набитых бутылками сладчайших оттенков; какое счастье, что я не употребляю спиртное! иначе бы не удержался и приобрел бы красивую этикету; чувствую, что я порядочный мот и растратчик! не удержался и купил себе американскую жвачку, а потом уж заодно и «Сникерс» в блестящей обертке; сел на скамейку у знойного дерева в майской листве и долго в задумчивости жевал поочередно. Уже заканчивая свой утренний моцион, неожиданно наткнулся на девушку, играющую на маленькой дудочке (за деньги, конечно, и прямо посреди мостовой); кинул ей в мятую кепку несколько мятых купюр и, взволнованный мелодией и ее бледным видом (на взгляд ей не больше пятнадцати лет), опять задумался о самом важном на свете. Ну и полезли опять ко мне эти мерзкие пятна! Даже, представьте себе, увидел их в галерее деревянных матрешек, выставленных на продажу среди железных рублей с изображением Ильича, армейских фляжек и разных шкатулок из уральского камня (я, впрочем, в камнях разбираюсь немного, и камень этот мог быть откуда угодно). Так сильно разволновался, увидев шеренгу одинаковых деревянных голов, увенчанных этими страшными пятнами, что чуть было не опрокинул их вместе с лотком. Однако все же сдержался и решил ехать домой. Сегодня весь вечер запланировал думать о главном. От пятен, други мои (выражение чисто условно, ибо друзей я не имею), все на свете и происходит неправильно! Хозяйка за стенкой опять недовольно гремит.
Сегодня думал о девушке, которая играла на дудочке. Так и стоят перед моими глазами ее худые, тонкие пальчики, которыми зажимает она отверстие дудочки, и ее бледный недетский рот (впрочем, может быть, что и очень детский, ибо во ртах детей и тем более девушек я разбираюсь по книжкам и чисто условно), которым исторгает она из дудочки нехитрые и тихие звуки. А вокруг – наглые взгляды сытой толпы! Все эти люмпены, все буржуа современные, все эти заокеанские фрау, перелетевшие к нам через два океана в обнимку со своими жирными мопсами! И эти грязные деньги, летящие свысока в ее мятую детскую кепку! Нет, не могу, не могу вынести этого ни днем, ни в преддверии ночи! Надо что-то решать, надо думать скорее за всех бездомных и несчастных детей. Думать о главном. О том, кто виноват? Виновато, безусловно, пятно: то самое, в виде капли упавшей сверху воды. Разлившееся нагло по голому лысому черепу. По тонким ручкам, играющим на потеху толпе; по бледным губам, дующим в нехитрую трубочку. Пятно, во всем виновато пятно! Во имя детей. Во имя того, чтобы они не страдали. Смыть его, и дело с концом. Одному, никому ничего не сообщая. Как Брут, разящий кинжалом злобного Цезаря. Как благородный защитник детства. От харь и морд, заслонивших собой майское солнце. О эврика! как же это прекрасно! Успеть бы только принять таблетку, а не то всю ночь будут лезть мерзкие пятна. Мне кажется, что у всех у них есть внизу мохнатые ножки. Как у гусениц, ползущих по зеленому стеблю. Как хорошо засыпать, додумавшись наконец-то до главного.