Реки горят
Шрифт:
— Но ведь в таком случае…
— Вот именно. В этом все дело. Вы послали на смерть сотни тысяч поляков, обрекли на разрушение столицу… Вы еще ответите когда-нибудь за это безумие, на которое толкнули людей… Как вы могли, как могли…
Теперь все ясно. Вот чего они ожидали. Вот какую карту припрятали в рукаве, воображая, что сыграют наверняка, что это козырный туз. Идиотское, изменническое преступление проигравшихся шулеров, заранее битая карта…
Но эта битая карта — это город, город. Воля и Охота, Мокотув и Маримонт, Повислье и Черняковский район, улицы, извилистые переулки Варшавы, любимые места, знакомые с детства площади, где каждый камень полит слезами и кровью. Родная Варшава, обреченная
Руки адвоката дрожат. Испуганный взгляд. Но постепенно он успокаивается. Нет, он не верит, не может поверить, чтобы столь хитроумно задуманный план мог рухнуть.
— Но ведь советские войска…
— Советские войска… А вы договорились с командованием Советской Армии? Поставили его в известность о своих планах? Ознакомились с положением на фронте, выяснили возможности освобождения Варшавы?
Конечно, нет. Этого они не считали нужным.
— Ведь любому ребенку ясно?..
«Любому ребенку»… Если бы и вправду спросить любого ребенка там, в Люблине, под Люблином, по дороге на Прагу, он ответил бы, что не так-то скоро можно освободить Варшаву. Но эти люди и не думали никого спрашивать. Они создали свой план, ни с кем и ни с чем не считаясь, ослепленные, завороженные одной целью — не допустить в столицу польскую армию, которая в их глазах была армией коммунистов, и, главное, любой ценой не допустить в Варшаву людей, которые могли претендовать на посты в правительстве, на решение судеб Польши.
Нет, они еще не верят в катастрофу, хотя усомнились в своем успехе. Сверлят глазами, стараются понять, в чем таится мнимое коварство их противников. Пытаются спастись, закрывая глаза на действительность. Они не хотят, чтобы так было, они хотят, чтобы было иначе — и поэтому верят, что оно и есть иначе. Так им удобнее. Член лондонского правительства, снова во всеоружии своей любезной улыбки, вежливо склоняет голову, изображая внимание к словам собеседника:
— Я полагаю, господа, вы ошибаетесь. Потому что…
Какая еще гнусность слетит сейчас с этих тонких губ? Мгновение он молчит, как бы соображая что-то.
— Потому что… ведь не можете же вы, господа, полагать, что Советская Армия, ввиду возникшей ситуации… нарочно воздержится от дальнейшего наступления?
Шувара вздрогнул от негодования.
— Мы ни с кем не разговаривали об этом. Никто не говорил нам и никто не должен был нам говорить, когда и на каком фронте ожидается следующее наступление, когда предвидится операция по освобождению Варшавы. То, что мы говорим, мы говорим на основе собственных наблюдений. После трех месяцев непрерывного наступления, пройдя сотни километров, войска закрепились под Варшавой. Подготовка нового большого наступления, да еще с форсированием такой широкой водной преграды, требует времени, это известно всякому, кто хоть немного понюхал войну.
Но эти люди и не нюхали войны. И подходят к ней не с мужеством воина, а с расчетами политических спекулянтов. Поэтому говорить с ними больше не о чем.
На столе не сукно — лужа крови. В Варшаве льется кровь, рушатся дома, пылают улицы. И этого уже ничто не отвратит, если… Если это не ложь, не глупая и грубая хитрость, пущенная в ход для достижения каких-то неведомых преимуществ при переговорах.
Но уже на другой день оказывается, что, к сожалению, это не ложь, а горькая, страшная истина. И переговоры сходят на нет. Становится понятным, что цель этих людей заключалась лишь в том, чтобы ошеломить представителей Комитета Национального Освобождения неожиданностью, продиктовать им свои условия, восторжествовать. Но там, за Вислой, горит, утопает в крови и пламени Варшава. Американо-английские лакеи хотели, чтобы она была главным козырем в их шулерской игре, и она стала гигантским костром,
Козырь перестал быть козырем. Уяснив себе это, увял член лондонского правительства. В сущности ему не о чем говорить. Не для переговоров, не для установления отношений он приехал сюда, а лишь для того, чтобы блеснуть «гениальным» лондонским планом, поразить неожиданностью, продиктовать условия. Не удалось. И вот сонно тянется еще один томительный, бесплодный, никому не нужный разговор. Мягкий голос, но каждое слово взвешено. Да, разумеется, все принципиальные вопросы обсуждены. Положение ясно. Но сам он не имеет полномочий решать. Он должен вернуться в Лондон, информировать, согласовать. Ответ будет дан тотчас по возвращении в Англию. Конечно, медлить больше нельзя, медлить нет никаких причин. Если все пойдет хорошо — кто знает, быть может достаточно будет нескольких дней, чтобы вернуться сюда, поехать в Люблин, включиться в работу по строительству Польши.
…Медленно, тяжко тянется день. Шувара тихо идет по улицам Москвы.
Улетели. Помчались в свой Лондон. Будут там финтить — совещаться, договариваться, — как бы еще купить и продать, как еще поторговать жизнью и смертью народа, как еще попытаться спасти свою призрачную власть, свои иллюзорные посты, как еще лечь колодой поперек дороги новым дням, поперек пути той новой Польше, которой они не хотят, которую ненавидят, которая им чужда и далека…
Нет, никто не заблуждается относительно их скорого возвращения. Провокация с варшавским восстанием дала осечку — им нужно придумать что-то новое, придумать любой ценой, чего бы это ни стоило стране и народу.
Глухо раздаются шаги на асфальте московской улицы. Город, огромный город, прекрасный город, как горько мне ходить сегодня по твоим улицам, когда там, в моем городе…
Охота и Черняков, Воля и Повислье, Маримонт и Мокотув… Суровое, трудное детство варшавского ребенка, суровая, трудная молодость варшавского рабочего… Жизнь, вся жизнь была связана с каждым камнем мостовой, с каждым деревом, каждым переулком этого города. Город, овеянный ветром с Вислы, полный отголосков горьких и трудных исторических событий, город веселый и злой, город безумный и героический, город легкомысленный и суровый, город детства, юности, зрелых лет…
Стелется дым над Вислой, над прибрежным песком, над купами кудрявых ив. Красное пламя пожаров отражается ночной порой в воде. Бомбы перекапывают уже развороченные улицы. Кровь еще и еще льется по мостовым…
Шувара останавливается на мосту, опершись о перила. Медленно струится Москва-река, отражая золотисто-алое сияние заката. Зубцы кремлевских стен четко выделяются в лучах заходящего солнца. У их подножья — темная зелень развесистых лип. Тишина и покой царят в воздухе. Фронт уже далеко. Давно миновали тяжкие дни сорок первого и сорок второго годов. Миновали и суровые, напряженные дни сорок третьего. Но что до всего этого тем, приезжавшим сюда из Лондона, чуждым, неприязненным гостям, равнодушно ходившим по этим улицам? Что могли тут понять они, которые не любили ни одного города в мире, ни за один город в мире не были готовы отдать жизнь? С каким бесстыдством сказал тот польский «народный деятель», что он является представителем английских интересов и действует по указке английского правительства… Как он уверен, что все — такие же прохвосты, как он сам, и что между прохвостами можно себе позволить циничную откровенность…