Реквием по Homo Sapiens. Том 1
Шрифт:
– Да разве это возможно – догнать воина-поэта? С ума сошел!
Я и впрямь спятил – во всяком случае, очень обозлился – и беспардонно растолкал группу фабулистов. Одна из них, худая изящная женщина с бледной, пронизанной голубыми жилками кожей и испуганными глазами, сказала мне, что воин-поэт только что прошел за Ротонду Даргинни. Я обогнул это огромное цилиндрическое здание, и некий червячник информировал меня, что воин-поэт вошел в Гиацинтовые Сады.
– Только на что он тебе сдался, воин-поэт? – спросил, почесывая бороду, червячник, и я уловил в его голосе страх. – К чему связываться с этими умалишенными? – Вот так, будто бы наугад расспрашивая прохожих, я въехал по длинной ледяной аллее в Гиацинтовые Сады.
Почти сразу мне стало ясно, что тут от моей погони проку не будет. Дорожка была забита эталонами и хариджанами, пришедшими посмотреть на голубую снежную далию и прочие диковины Садов. Вся эта толпа в неверном предвечернем свете имела голодный вид – то ли им всем не терпелось полюбоваться горной огонь-травой, то ли срочно требовалось поужинать. Дул порывистый ветер, плотные облака то и дело закрывали солнце, и снежные завихрения сменялись моментами затишья и просветления. Из-за этой неустойчивой погоды люди то и дело тормозили без предупреждения, чтобы застегнуться или, наоборот, расстегнуться. Какой-нибудь Друг Бога то вытирал со
На середине Садов, среди ледяных скульптур, где к запаху снежных далий примешивался сладкий, мятный инопланетный аромат, я заметил страх на лице одной астриерки и спросил ее, не видела ли она воина-поэта. Как показывали наблюдения, именно он, пролетая мимо, мог оставить за собой дуновение страха. Астриерка, красивая, статная женщина, как скала встала между мной и своими четырнадцатью детьми. Ее поза выражала одновременно страх и вызов. Она ответила, что никакого воина-поэта не видела. Я не поверил ей и потерял еще толику драгоценного времени, пока она, подбоченившись, пронзительно оповещала меня, что блюдущие целомудрие, ищущие смерти воины-поэты имеют столь же мало общего с астриерами, как ночь с днем. Если бы она увидела одного из них, то сразу опустила бы капюшоны на глаза своим детям, чтобы заслонить их от зла. Я подъехал поближе, чтобы лучше видеть ее лицо, а она выпятила подбородок, как бы желая меня отпугнуть. Я впитывал густой, женственный мускусный запах, идущий от ее шерстяной одежды, вслушивался в потаенную вибрацию ее голоса. В напряженности ее гласных улавливались страх и сомнение. Я прямотаки чуял, что ей страшно. Внезапно – сам не знаю как – я понял, что ее страх относится не к моему поэту и не к воинам-поэтам в целом; это был страх более общего свойства, испытываемый ко всему, что могло повредить ее детям. Она, без сомнений оставившая сотни своих младших отпрысков под опекой мужей на планете Тихая Гавань, подсознательно опасалась каждого человека на глиссаде. Если бы она действительно встретила воина-поэта, страх возрос бы многократно и просто бил бы из ее глаз. Этому, вероятно, сопутствовали бы сжатые кулаки и обильный пот, поскольку ее биопрограммы в таких случаях приказывали ей либо бежать, либо биться. Я с волнением открыл, что страх имеет много оттенков и полутонов. Требовалось повышенное внимание, чтобы отличить холодную голубизну настороженности от слепой бафовой паники – иначе мне ни за что не найти воина-поэта.
Я извинился за причиненное беспокойство и поехал прочь. Вскоре мне встретился аутист, который явно чего-то боялся, и я начал расспрашивать этого оборванного, грязного, босоногого субъекта, не видел ли он «смерть, пронесшуюся мимо на серебряных лезвиях». (Говоря с аутистами, приходится подстраиваться под их словарь, иначе они прикинутся, будто не понимают самых простых вещей.) И снова обнаружил, что мыслю и действую, как цефик. Мне с легкостью удалось прочесть программу страха этого аутиста, и оказалось, что он боится не боли и не смерти от руки воина-поэта. Он вообще не боялся страданий, да и смерть его почти не пугала. Он, как и все мы, боялся потерять то, что было для него дороже всего. Я с удивлением убедился, что аутисты – если этот несчастный, гниющий заживо, вонючий малый мог считаться типичным их представителем – живут исключительно ради удовольствия. Я видел это по его улыбающимся, непрестанно шевелящимся губам столь же ясно, как видел ледяные лица статуй вдоль аллеи. Но его удовольствие не имело ничего общего с сытостью после вкусного обеда или с сексуальным экстазом; не походило оно также на эйфорию курильщика тоалача или на цифровой шторм пилотов, слишком сильно влюбленных в математику. Аутисту для счастья требовалось только одно: жить в мире, созданном им самим. Это было фантастическое, бредовое счастье: его воображаемые ландшафты казались ему столь же прекрасными и реальными, как кажутся уграцесские ледяные замки ребенку. И боялся он только того, что посторонняя реальность – малая реальность, как выражаются аутисты – вторгнется в его прекрасный мир и нарушит реальную реальность. (С раздражением должен констатировать, что аутисты претендуют на духовное родство с пилотами. Что такое мультиплекс, спрашивают они, если не совместное создание корабельного компьютера и мозга пилота в состоянии фугирования? Бесполезно объяснять им, что пилотский математический транс – это проникновение в глубинные структуры вселенной. Они все так же смотрят тебе в глаза и бубнят: «Брат пилот, реально-реальное – это одна из красот мультиплекса, который помещается в голове доброго бога, когда тот находится в реальной голове».) Аутист скорее стерпит любое телесное поношение, чем упустит свою драгоценную реальную реальность.
Я изучил обмякшие черты аутиста и обнаружил, что смерть для него – абстрактное понятие, существующее где-то на периферии сознания; смерть с реальностью не совмещается. Он не верит в реальность собственного существования и потому не боится потерять себя, когда умрет. В его больных молочных глазах не было страха смерти – только намек на легкое сожаление и грусть о том, что его прекрасный придуманный мир уйдет в небытие вместе с ним. Но и эта финальная трагедия почти его не пугала – ведь он не будет реально присутствовать при ней. Кредо аутистов можно выразить так:
«В области реального почти-реальное становится иногда-реальным в соответствии с реальностью реальной головы. Иногда-реальное можно переродиться в реально-реальное. В области реально-реального есть много уровней реальности; реально-реальное можно создать, но нельзя уничтожить».
Подчеркиваю, что все это я понял сразу и в одно мгновение. По-моему, мне было доступно большинство его программ – возможно, я даже читал его мысли. Я не стал с ним разговаривать (если разговор с аутистом вообще возможен) и даже не задержался, чтобы насладиться своей новой властью, а покатил дальше, распознавая различные оттенки страха на сотнях лиц. Мы все боимся чего-то помимо воинов-поэтов, и какая-то часть нашего существа испытывает страх каждый миг нашей жизни. Я быстро приноровился читать чужие программы страха. Торговый магнат боялся потерять свои шелка и драгоценности. Хибакуся, маленькая, сморщенная темнокожая женщина в залатанной одежде, попросила у него милостыню – она собирала средства на дорогостоящую операцию, могущую вернуть ей здоровье. Но купец не увидел отчаяния (и страха) на лице нищенки, потому что не смотрел ей в глаза. Он
Выбравшись на более прохладное место в западной части Садов, я стал осматривать поредевшую толпу в поисках того особого страха, который указывал бы на встречу с воином-поэтом. Это можно было назвать страхом перед сумасшедшими, поскольку большинство людей смотрит на воинов-поэтов как на безумцев. В детстве я часто замечал, что взрослые испытывают непонятный страх перед бормочущими всякий вздор дурачками на улицах. Почти все эти сумасшедшие были – и есть – совершенно безобидны. Как же тогда объяснить, что их боятся даже мастер-пилоты, успешно преодолевающие страх перед мультиплексом? Я никогда не понимал этого явления, но сейчас ответ вдруг пришел сам собой. Резкие движения сумасшедшего, его бессмысленные слова, дикий блеск глаз – все это как будто бы исходит из каких-то неведомых глубин его существа. Он точно колодец, из которого бьют неконтролируемые действия. Отчего же сумасшедший кажется бесконтрольным? Да оттого, что в нем не видно страха – вернее, страха определенного рода. Он ничуть не стесняется своих животных воплей или бессвязного бормотания, чем и кажется крайне опасным типичному цивилизованному человеку: ведь тот какой-то частью сознания понимает, что только страх перед мнением других людей мешает ему самому кататься по улице голым или выть на луну, когда невзгоды жизни становятся совсем уж нестерпимыми. (Если, конечно, он живет на одной из восьмидесяти шести цивилизованных планет, имеющих луны.) Страх – это клей, скрепляющий цивилизацию. Без страха перед последствиями мужчина брал бы насильно всех женщин, которые ему приглянулись, элидийские дети отрывали крылья младшим братьям и сестрам, а женщины высказывали бы мужьям свои самые сокровенные мысли. И это был бы конец света, конец всех миров, где обитает человек. Без страха мы двигались бы беспорядочно, как миллиарды непредсказуемых атомов. Повторю еще раз: сумасшедшего боятся не потому, что он опасен, а потому, что в его поведении не видно страха; это делает его непредсказуемым и способным на что угодно. То же самое относится и к воинампоэтам. Их боятся не потому, что они опасны; солнце, в конце концов, тоже опасно. Но солнце предсказуемо (или было таковым, пока Экстр не начал взрываться), а воиныпоэты, эти бесстрашные фанатики с Кваллара, – нет. Они способны на все, что придет им в голову. Проходя сквозь толпу, они сеют за собой страх – страх перед бесстрашием, который, в сущности, является страхом перед случайностью. Основной наш страх – это боязнь жизни во вселенной, не внемлющей нашим мольбам о порядке и смысле; мы страшимся этого больше, чем смерти. Именно этот след хаотического страха, оставленный воином-поэтом Давудом, провел меня через Большой Круг около Хофгартена и направил по оранжевой ледянке в самую середину Квартала Пришельцев.
У Меррипенского сквера, где на узких улицах стоят красивые трехэтажные особняки из черного камня, принадлежащие наиболее состоятельным пришельцам, я завязал разговор с цефиком, только что прибывшим с Мельтина. У него был загнанный, немного озлобленный вид странствующего специалиста; видимо, ему пришлось преподавать туповатым послушникам в захолустных школах Ордена на планетах типа Орджи и Ясмина. От него пахло дальними странствиями и страхом. Я остановил его перед отелем, где он жил, и наскоро объяснил, кого ищу.
– Да, верно, – сказал он, вытирая лоб оранжевым рукавом. – Несколько минут назад поэт в радужной камелайке… но как вы узнали?
Желая удостовериться, что это именно Давуд, а не кто-то другой, я спросил:
– Воинское кольцо у него красное, а поэтическое – зеленое?
– Что-что?
– Ну, быстро – какого цвета у него кольца?
– Я не заметил – я смотрел на лицо, а не на кольца.
– Проклятие!
Я быстро, не переводя дыхания, рассказал, что я иду за поэтом по следу страха, который тот оставляет – я думал, что он как цефик оценит мою смекалку. Но он, как многие из специалистов низшего разряда, чересчур надменно и подозрительно относился ко всем – в том числе и пилотам, – кто мог поставить под сомнение его убогий авторитет.
– С программами страха следует быть осторожным, очень осторожным. Сколько видов страха вы можете назвать, пилот?
Сколько видов программ руководит мозгом и телом человека? Я свернул с улицы на мелкую ледянку, не переставая размышлять об этом. Ледянка проходила мимо Зимнего катка. Здесь стояли восьмиэтажные дома из черного обсидиана с вогнутыми стеклянными окнами – крошечные квартирки в них располагались одна над другой, как детские кубики. Я редко бывал в этой части Города и дивился, как это люди могут жить в такой тесноте. На краю катка отдыхали на обшарпанных скамейках конькобежцы. Между скамейками и оранжевой улицей, огибающей северную половину катка, через каждые сто ярдов стояли ледяные статуи знаменитых пилотов нашего Ордена. Всего их было пятнадцать. Ветер, солнце и ледяные туманы потрудились над их лицами так, что стало почти невозможно отличить рябой и властный лик Тисандера Недоверчивого от хмурой брыластой физиономии Тихо. Я въехал на каток, и на миг у меня возникла дурацкая мысль прочесть программы Тихо по деформированному лицу его изваяния. Но даже если скульптор в свое время сумел ухватить суть Тихо и выразить ее в глыбе льда, и даже – если учитывать, что лица каждый год подновлялись, время исказило всякую информацию, заложенную в исходном материале, и сделало программы нечитабельными.