Реквием по Жилю де Рэ
Шрифт:
В воскресенье англичане спустили флаги, покинули форты и убрались к дьяволу. За Жанной шествовал весь Орлеан. Орлеанцы восхваляли также и Жиля — о его заслугах, храбрости и беззаветной преданности Жанне говорили все. Всех удивило то, что во время осады Турнеля, длившейся с утра и до самого вечера, Жиль неотступно следовал за Жанной — куда она, туда и он. Довольно странно, однако, что такой человек, как Жиль, самовлюбленный и избалованный славой, ничуть не завидовал лаврам Жанны. Напротив, ему даже в радость было глядеть, как люди, обступив со всех сторон Жанну, восседавшую на коне, благоговейно припадали к ногам ее, силясь непременно коснуться устами шпор, сапог или руки. Во время процессии я был рядом с Жилем и могу сказать со всей уверенностью — в душе он торжествовал. Лик его преобразился — привычного сурового надменного выражения как не бывало. Вот вам тайна, которую мне так никогда и не удалось постичь…»
Жиль:
—
— Еще раз говорю, Жанна была посланницей Божьей — я это понял задолго до того, как она освободила Орлеан и одержала другие победы. То был ангел во плоти.
— Отчего вы так решили? Может, причина тому — ее пророчества?
— Не только — скорее та непостижимая сила, что таилась в ней, и благодаря этой силе она могла без труда обращать кровожадных волков в кротких агнцев. Ксентрай, Лаир и другие, а иже с ними и ваш покорный слуга, — все мы были сродни волкам: греховная, беспутная жизнь, постоянное ожидание опасности, нескончаемые оргии, грабежи и мелкие злодеяния — вот и все, что готовила нам судьба, но Жанна оказалась сильнее даже судьбы.
В наш стан толпой повалили греховодники. Но я выбрал себе достойных спутников. Когда явилась Жанна, я без сожаления отправил восвояси всех моих пажей. Что до маркитанток и прочих потаскух, она живо выставила их из лагеря, а тем, кто попробовал воспротивиться, пригрозила мечом, чего от нее никак не ожидали, поскольку все уже успели привыкнуть к мягкости ее обращения! Военачальники были большей частью народ грубый и все как один безбожники — сквернословили на каждом шагу похлеще язычников. Под стать командирам были и подчиненные. Жанна повелела всем раз и навсегда забыть брань и принять Причастие. И все безропотно повиновались. Ах, святой брат, человеку, в каких бы дьявольских переплетах он ни побывал, порой достаточно одного доброго слова, чтобы обратиться в праведника.
— Говорят, вы были неразлучны с Жанной. Она что, прониклась к вам особым расположением?
— Жанна призывала меня всякий раз, когда возникала смертельная опасность либо какие-то непредвиденные обстоятельства.
— Значит, она отдавала должное вашему полководческому таланту. Но неужто она не разглядела вас до конца? Неужели не узрела чудовище, что затаилось внутри вас?
— Жанна судила обо мне по моим тогдашним деяниям и относилась как к рыцарю, а прошлое ее не интересовало, не говоря уже о будущем. Она была не просто кудесница, а посланница Господа, которой Он вверил меч свой! Правда, однажды Жанна сказала, но без всякого упрека или порицания, что я несправедлив к жене моей Екатерине, что мне надобно сблизиться с нею и жить так, как живут все супруги, чей союз благословлен Господом. Именно благодаря ее участливому совету у нас с Екатериной родилась дочь Мария.
— А вам никогда не приходило в голову, что безотчетно, быть может, вы испытывали к Жанне сильное чувство или даже пламенную страсть? И на самом деле любили в ней женщину — или по-другому: телесную оболочку той души, что воздействовала на вас столь благотворно? Словом, волновала ли вас ее плоть, вопреки вашим противоестественным склонностям?
— Я не раз видел, как ее одевали слуги, а холодными ночами нам часто случалось делить одно общее ложе — чтобы не замерзнуть, мы все спали, тесно прижавшись друг к другу. Видел я и ее красивую упругую грудь, и округлые бедра. О Боже, как же она была прекрасна! О, этот стан, стройный и гибкий, не то, что у большинства женщин, рано обрюзгших и непривлекательных, эти волосы — черные, как смоль, жесты — энергичные и выразительные, словом, кровь в ней так и кипела, а сама она была крепкой и выносливой — любой мужчина мог бы позавидовать! Но ни у меня и ни у кого другого и в мыслях не было как-либо обидеть ее или причинить какое-нибудь другое зло. Не знаю, но существовало что-то, определенно хранившее ее, оберегавшее от нечестивых помыслов людей. Когда Жанна спала… О, однажды ночью, святой брат, я, сгорая от страсти, наблюдал за нею, спящей, целый час. Костры были потушены. И лишь слабое мерцание далеких звезд, сокрытых легкой пеленой тумана, да зыбкое сияние месяца, время от времени выглядывавшего из-за крон деревьев, пробивалось сквозь кромешную мглу. На лице у Жанны играли мягкие, едва уловимые блики; оно лучилось невинной улыбкой. Одна прядь ее волос колыхнулась и ниспала на шею. Я пожалел, что рядом никого не оказалось и меня некому было прибить колом к земле. Я возжелал Жанну всей душой, всем моим порочным существом. И тут же принялся молить Небо о смерти — за то, что предался нечистым помыслам… Я схватился
Жиля душат рыдания.
— Успокойтесь, монсеньор. Торопиться нам некуда. Ночь впереди долгая.
— Почему Господь не внял мольбам моим? Зачем я остался на земле, а не ушел: ведь я же был готов? Зачем вообще живут такие, как я? Разве они могут жить? Ответьте, святой брат!
— На все Божья воля. И, чтобы умереть, одного желания мало. Но почему вы молили Небо о смерти? Ведь не ради того, чтобы просто исчезнуть? Вам, верно, хотелось увековечить свою славу.
— О, нет! Я жаждал очищения, ибо чувствовал, что готов для этого.
— Не лукавьте, монсеньор, то было отнюдь не самоотречение. К тому времени вы уже настолько уверовали в свою «безгрешность», что хотели оставить о себе достойную память — дабы впредь не впадать в мерзкое искушение, остаться навеки молодым и никогда больше не переживать мгновения, когда хочется молить Небо о смерти.
— Потому что я уже не верил самому себе.
— Потому что вы продолжали любоваться и восхищаться собой, подобно Нарциссу, однажды узревшему себя в незамутненном источнике. Господь же принимает в лоно свое только смиренных — тех, кто уже себе не принадлежит. А ваши мольбы — не что иное, как постыдный кураж, чистой воды богохульство, а никакое не самоотречение.
— Опять вы мне не верите!
— Отчего же, верю: сейчас вы гораздо ближе к Господу, нежели к Жанне в ту самую ночь. Поймите меня правильно…
Вильгельм де Лажюмельер:
Он задумчиво чинит перо. Не то, чтобы у него не выходит писать, просто события, о которых ему хочется поведать, развивались с такой быстротой, что в голове его все перемешалось. Эту рукопись Вильгельм решил посвятить своим сыновьям — те пошли по его стопам и тоже стали воинами. Работа над рукописью помогает ему отвлечься от грустных воспоминаний, какие гложут всякого рыцаря, вынужденного отойти на покой либо из-за преклонных лет, либо из-за старых ран. Он неплохо знает жизнь и не боится допустить ошибку, повествуя о былом, излучающем приятный, теплый сумеречный свет. Вильгельму хочется, чтобы сыновья восхищались не столько его слогом, сколько жизненной мудростью, могущей, бесспорно, пойти им на пользу. Трижды окунает он перо в чернильницу, и всякий раз оно замирает в воздухе, а с его кончика свисает чернильная капля, похожая на крохотную черную жемчужину. Наконец он собирается с мыслями и пишет:
«Весть об освобождении Орлеана потрясла все королевство. Она долетела до Италии, Кастилии и германских государств, и все народы встречали ее с песнями, дружно радуясь величайшей из побед. Нам же она помогла еще крепче сплотить свои ряды. Воодушевленные победой, некоторые военачальники, причем наиболее толковые, предлагали сначала освободить Нормандию. Но Жанна решила по-иному. Ей хотелось как можно скорее препроводить дофина в Реймс, чтобы его короновали там на французский престол. Однако бывалые рыцари считали безумием срывать дофина с надежного, безопасного места и везти в такую-то даль по дорогам, где полно вражеских засад и ловушек. Несмотря на врожденное простодушие, Жанна довольно ясно представляла себе все возможные опасности, но Голоса велели ей идти в Реймс. Вняв им, она покинула Нормандию, чтобы проложить королю дорогу, предначертанную судьбой…
Вскоре крепости, еще удерживаемые англичанами, пали одна за другой, а спустя время, 18 июня, мы одержали блистательную победу при Патэ и захватили в плен старого Тэльбота, главного и самого беспощадного врага всех французов.
Во всех сражениях Жанна выказывала удивительный и редкий полководческий талант. Зато в мирной жизни, освободившись от ратных доспехов, она держалась скромно и неприметно, словно темная, забитая простолюдинка. Жанна говорила, что не знает грамоты, однако при необходимости она могла дать достойный ответ любому краснобаю. Помню, как-то раз один грамотей все удивлялся, что еще ни в одной книге, мол, не встречал ничего, подобного подвигам, совершенным Жанной. На что она ответила: „Коли монсеньор не читал ни одной такой книги, стало быть, в знаниях его имеется большой пробел“. Она любила шутить, ибо знала, какую пользу иной раз приносит веселое слово, к месту и ко времени сказанное, когда общаешься с суровыми мужчинами. В Патэ, когда мы завидели войско Тэльбота, которое оказалось много больше нашего, Жанна весело воскликнула: „Смажьте как следует пятки, монсеньоры!“ Герцог Алансонский хмуро спросил: „Жанна, да что такое вы говорите? Или вы думаете, мы зададим деру?“ А она только рассмеялась в ответ: „Да нет, — говорит, — это им придется давать стрекача. А пятки нам надобно смазать для того, чтобы за ними угнаться!“