Реквием
Шрифт:
Федоська с трудом зажгла коптящий керосиновый фонарь, дала Мите и показала на лестницу, ведущую на чердак:
— В самом углу солома. Постели и подай фонарь. Доберешься напомацки (наощупь). Как бы пожара не случилось.
Несколько недель провел на чердаке Митя, спускаясь на землю только по ночам. Утром и вечером Люнька, наполнив глиняную миску, приготовленной старой Федоськой немудренной крестьянской едой, поднималась по лестнице на чердак. Подав миску, спускалась и через огороды бежала домой. Потом стала задерживаться, дожидаясь пока Митя поест.
Двадцатилетнего двухметрового
Однажды вечером, принимая пустую миску, Люнька почувствовала на своей кисти теплые большие пальцы Мити. Слегка сжав руку женщины, Митя не спешил отдать миску. Другой рукой погладил Люньку по голове. Она слегка отстранилась, замерла:
— Ты что? Не надо… — враз потерявшая силы, тихо прошептала Люнька.
Что не надо, не могла уяснить для себя сама Люнька. Всё смешалось в её голове, заныло в груди, застенало. Разум повелевал ей вырвать руку, кинуться в чердачный проем, исчезнуть в его черноте, чтобы не чувствовать эти ждущие, подрагивающие пальцы. Но в груди нечто волнующе-щемящее стиснуло сладкой болью, заставило сердце замереть, а потом снова забиться, затрепыхаться в собственной безысходности, пойманной в торбу птицей.
— Ты что, Митя…
Опрокинулся весь мир, завертелся… Разум спрятался где-то глубоко, на самых дальних задворках сознания. Вспыхнуло и обдало жарким пламенем, пронеслось и улетело в никуда чувство долга и вины перед Иваном. Прошел всего лишь год с небольшим! И тут же ударило глухим колоколом: прошло больше года… Промелькнула и исчезла мысль о том, что она предает сына. Стыд, смятение, страх, желание, раскаяние, радость, осуждение… Всё завертелось в голове изнутри обжигающим клубком, смешалось и… провалилось… Всё!
В один из субботних, рано опускающихся на остывающую землю, осенних вечеров, Люнька, спускаясь с чердака, сообщила:
— Завтра будут вареники с картошкой. Приходи к обеду, — и, чуть погодя, добавила. — В селе всё спокойно.
Назавтра Митя обедал и ужинал в доме своего предшественника, Ивана. Все чувствовали себя неловко. Люнька отводила взгляд в сторону, встречая укоризненный взгляд Михася и Домки. Митя чувствовал себя лишним, грубо вторгшимся в жизнь чужой семьи. Одиннадцатилетний Павел смотрел исподлобья.
Шли дни. Митя, уже не таясь, все чаще выходил во двор, понемногу приводил в порядок порушеное год назад хозяйство. Однажды увидел Домку, подошедшую за водой к колодцу на углу усадеб Михаила Ткачука и Павла Твердохлеба, сына старой Домники и Захара. В склеенных, из старой разорванной камеры, самодельных галошах женщина скользила по первой наледи вокруг низкого каменного сруба. Никак не могла подтянуть к срубу шест журавля, на конце которого на ланцухе (цепи) висело раскачивающееся ведро. Митя, захватив шест, опустил ведро, набрал воды и вытащил. Глядя на скользкие самодельные галоши, перелил в ведро Домки и отнес ведро с водой к Михасевой хате. Поставил полное ведро на порог. Уже возвращаясь, встретил по дороге медленно идущую Домку:
— Когда нужно, поставьте пустое ведро на порог.
Михасиха промолчала. Через несколько дней случился гололед. Выйдя утром во двор, на пороге Михасевой хаты увидел пустое ведро. Тяжесть в груди и мучившее ощущение собственной вины на время отпустило.
Однажды по шляху, не останавливаясь, шла колонна немецких машин. Стоял сплошной гул. Подрагивала, расположенная у самой дороги, хата. Павло долго не мог уснуть. По совету бабушки Павла, Михасевой Домки, матери Ивана, Люнька приготовила Павлу отвар мака. Павел уснул. Сон был беспокойным, на второй день болела и кружилась голова, сильно подташнивало. Вечером, неотдохнувший, Павел лег рано. Во сне ворочался, вздрагивал, вскрикивал. Митя забрался на лежанку, обнял Павла, прижав его к себе.
Почувствовав спиной живое тепло, Павло прижался к животу и груди Мити. Угревшись, перестал вздрагивать, вскрикиваний не было слышно до утра. Митя боялся шелохнуться, чтобы не потревожить сон мальчика. Утром Павел, проснувшись, с удивлением увидел спящего рядом Митю. Сна как не бывало. С тревожным любопытством осмотрел себя и вокруг. Постель была сухой. С того вечера Митя ложился рядом с Павлом. Потом мальчик спал один. Недержание мочи не повторялось.
Павел чувствовал себя всё свободнее и раскованнее в общении с Митей. Все больше привязывался к, старше себя всего лишь на девять лет, гиганту. Михась с Домкой, вначале с неприязнью относившиеся к Мите, казалось, смирились.
В конце апреля Митя нашел в придорожной канаве, покинувшего место зимней спячки, ежа. Принес его Павлу. Заперев в сарае, мальчик налил в черепок молока. Подолгу играл с колючим другом. Ёж при приближении Павла не сворачивался. В сарае перестало пахнуть мышами. В начале мая, когда трава во дворе зазеленела, ёж стал беспокойным, постоянно скребся в притворенную дверь. Бывавший у них старый Михась, глядя на ежа, заметил:
— И звiрина соби пару шукае.
Через несколько дней ёж исчез. Осматривая сарай, за старым мешком с сухими кукурузными кочанами, которыми пользовались для разогрева праски (утюга), Павло обнаружил горку нарытой глины. Разрыв глину между прутьями ивовой лозы, из которой был сплетен каркас сарая, зверек вырвался на свободу.
Бушевали яростные июльские бессарабские грозы сорок второго. Как и ровно год назад, когда, после расстрела отца, бушевала гроза, Павло ощутил безотчетный страх. Улегшись на лежанку, отвернулся к стене. Блики ярких молний, отраженные стеной, проникали сквозь плотно сомкнутые веки. Совсем недалекие разряды и сразу же, разрывавшие небо, громовые раскаты, заставляли вздрагивать, сжавшееся плотным клубком, тело мальчишки.
Спустившийся с чердака Митя, проверявший в ливень, нет ли течи в старой соломенной крыше, между раскатами грома услышал тихое, но внятное, произнесенное Павлом, впервые: