Ренессанс в России Книга эссе
Шрифт:
“Приобщая” русских писателей к европейским литературным направлениям и жанрам, исследователи не заметили этого факта, который ныне находит свое объяснение. Упоминают, что в иных случаях Лев Толстой сравнивал свое создание с “Илиадой” и “Одиссеей”, мол, указывал на его близость к народно-героической эпопее. Вряд ли Лев Толстой назвал “Войну и мир” и эпопеей, когда он имел в виду миф, изначальную форму бытия и искусства, как у Гомера. Именно поэтому свободное, всеобъемлющее повествование о русской жизни в известный исторический период явилось уникальным и величайшим созданием мировой литературы последних двух столетий. Для этого мало гения, а необходимы еще исторические предпосылки; говорят о патриархальности быта и жизни в России, будто эта сторона действительности отразилась в “Войне и мире”, как в романе Гончарова “Обломов”, нет, то, что Лев Толстой обозначает
Об “Илиаде” упоминает и Гончаров в связи с “Войной и миром”. И это недаром. Ведь античность для русских поэтов, художников, писателей XVIII и XIX веков была эпохой очень близкой, более близкой, чем Европа и даже эпоха Возрождения в Европе, с их обращением к первоистокам в условиях Ренессанса в России, пусть это не было осознано.
“Это — положительно русская “Илиада”, обнимающая громадную эпоху, — писал Гончаров в письме к П.Б.Ганзену от 17 июля 1878 года, одному из переводчиков Ибсена на русский язык, советуя ему перевести на датский язык “Войну и мир”, - громадное событие — и представляющая историческую галерею великих лиц, списанных с натуры живою кистью великим мастером!..” В другом письме он добавляет: “Война и мир” — необыкновенная поэма-роман — и по содержанию, и по исполнению. И вместе с тем — это есть также и монументальная история славной русской эпохи, где — что фигура, то исторический колосс, литая из бронзы статуя. Даже и в второстепенных лицах воплощаются характерные черты русской народной жизни”.
Первое французское издание “Войны и мира” вышло в 1879 году, и с тех пор всемирная слава русского писателя только росла, вместе с “Анной Карениной” романы Льва Толстого определили развитие мировой литературы в XX веке. Не знаю, кто как, но мне повезло несказанно: в 9 классе, когда пришло время изучения творчества Льва Толстого, в школьные каникулы я оказался в доме отдыха, где, вместо катанья на лыжах, целыми днями зачитывался “Войной и миром”, открывая историю России в живых сценах и лицах, сознавая, что это единственный роман в мире, как Россия у нас одна, “великолепная, классическая, поэтическая”, “где все дышит мифологией и героизмом”.
Это ли не величайший взлет художественного гения? Это ли не Ренессанс?!
Но критики, вовлеченные в борьбу партий, не заметили это событие, которое составило бы эпоху в Германии или Франции, как не заметили, что лирика Пушкина, его проза — величайшее ренессансное явление.
Между тем при всяком соприкосновении с “Войной и миром” вдумчивый читатель понимал, что это создание уникальное и всеобъемлющее и ничего подобного нет в мире. Ромен Роллан еще юношей в 80-е годы XIX века открыл для себя Льва Толстого: “В несколько месяцев, в несколько недель, — вспоминал он, — перед нашими глазами раскрылось творчество одной великой жизни, в которой отражался целый народ, даже целый новый мир… Это были как бы врата, раскрытые в безбрежную вселенную, великое разоблачение жизни. Никогда еще подобный голос не раздавался в Европе”.
Перед нами действительно возник новый мир, Россия в вечности, как некогда в век Перикла Эллада, Эллада в вечности.
“Мощь его повествовательного искусства, — писал другой из крупнейших писателей XX века Томас Манн, — ни с чем не сравнима; каждое соприкосновение с ним… вливает в талант, обладающий восприимчивостью, потоки силы, бодрости, первозданной свежести. Подобно тому, как он сам, Антей, при каждом прикосновении к матери-земле обретал в себе крепость изумительного художника, так и для нас его могуче-безыскусственное творчество — это сама земля, сама природа, появляющаяся в новом обличье; перечитывать его… значит спасаться от соблазнов манерности и болезненной игры, возвращаться к потокам естественности и здоровья, находить их в самом себе”.
Здесь речь о живительной сущности эстетики Льва Толстого, антично-ренессансной, как у Пушкина, но более мощно, чем у Пушкина, которая будет меняться от “Анны Карениной” к “Воскресению” до “Отца Сергия” с преобладанием моральной рефлексии, но мы говорили, что и повышенный морализм, с обращением к Богу, как Сандро Боттичелли или Гоголь, с отказом от художественного творчества, — это тоже один из приметных, глубоко трагических проявлений ренессансного миросозерцания.
Если Лев Толстой внес в современную форму романа принцип эпоса, то Достоевский — принцип трагедии, и это далеко не случайно. Здесь отразился не просто факт биографии писателя, а характер эпохи. Поворот от Пушкина к Гоголю в развитии русской литературы, что постулировала литературная критика, носил скорее внешний, можно сказать, стилистический нюанс, переход не просто от поэзии к прозе, но к прозе патетической, исполненной драматизма и трагизма. Это Гоголь забил тревогу при виде того, что творится в России, а еще больше — в Европе, с воцарением, по его выражению, “беспорядка”, что подхватит у него Достоевский. Этот феномен нам знаком; у нас его еще называют беспределом. То состояние, какое мы переживаем на рубеже XX–XXI веков в России, с воцарением демократии и свободы, как ни странно, Достоевский вслед за Гоголем именует не иначе, как “беспорядок”, как переходную эпоху, когда все переворотилось, как сказано у Льва Толстого, и только укладывается, — а что?
Реформы 1861 года ударили как по помещикам, так и по крестьянам, соответственно по всем слоям населения Российского государства в условиях быстрого развития капитализма, родимые черты которого Достоевский, как и Лев Толстой, не говоря о радикальной интеллигенции, не принимали по Европе (ныне у нас все наоборот). “Теперь в Европе все поднялось одновременно, — писал Достоевский, — все мировые вопросы разом, а вместе с тем и все мировые противуречия”. И это же он видит в России, в “нашем теперешнем текущем моменте”.
История сама по себе, какая развертывается в “Войне и мире” как живая жизнь, не интересовала Достоевского, природа тоже, — душа человеческая “стоит иной раз целого созвездия”, - вот что его занимает, человек. Это Сократ пробудился в Достоевском, если угодно. Если “я” человеческое обладает сознанием, “если оно это все сознало, т. е. всю землю и ее аксиому, — рассуждал Достоевский, — то стало быть это мое я выше всего этого, по крайней мере не укладывается в одно это, а становится как бы в сторону, над всем этим, судит и сознает его. Но в таком случае это я не только не подчиняется земной аксиоме, земному закону, но и выходит из них, выше их имеет закон”.
С обретением самосознания, то есть своей воли и мысли, идеи по Достоевскому, человек уже преступает сущее, он преступник, а именно преступник и есть герой трагедии у греков, тот же Эдип, который преступил все законы, не ведая о том, что дела не меняет. Таковы и персонажи трагедий Шекспира. Таковы же отныне и герои Достоевского. Они столь же реальны, сколь символичны. Тончайшие образы-символы у Пушкина — в “Капитанской дочке”, в “Пиковой даме”, в “Медном всаднике” — у Достоевского обретают фантастичность и трагизм.
“Мы переживаем самую смутную, самую неудобную, самую переходную и самую роковую минуту, может быть, из всей истории русского народа”, - писал с мукой и беспокойством Достоевский. Он воспринимал эпоху, в какую жил, 40-70-е годы XIX века в России и в мире, как трагическую, и принцип трагедии для воссоздания своих исканий, исканий человечества от христианства до утопического социализма, с торжеством чистогана всюду, находил вновь и вновь у Пушкина. Поворот Достоевского от Гоголя к Пушкину сыграл несомненно решающую роль в его судьбе как художника, с тем он находит внутренне предельно лаконичную форму романа-трагедии, которая выдерживает даже избыток моральной рефлексии, играющей роль глубочайших психологических выкладок и откровений.