Репейка
Шрифт:
Репейка всем телом откликался на мягкие колебания колокольца и вдруг заскулил, словно заплакал от радости, потом какой-то порыв вскинул его на ноги, он ринулся к уличной ограде, вскочил на карниз и, переминаясь нетерпеливо, пожирал глазами дальний конец улицы, откуда, толкаясь и сбиваясь в кучу, надвигалось большим серым клубком овечье стадо.
Колокольчик приближался, перед ним шагал Янчи, а позади мог итти только старый Галамб, рядом с ним — только Чампаш с чабанской шубою на спине, жбаном на боку и поверх всего —
Репейка вне себя носился взад-вперед по узкому карнизу, на его отрывистый лай стадо вскинуло головы, фонари глаз словно спрашивали:
— Как попала сюда эта собака, как оказалась среди каменных домов?
— Я здесь! Я здесь! — надрывался Репейка так звонко, словно то отбивали косу. — Пустите меня, пустите!
А стадо шло, надвигалось. Вот уже у самых ворот дробно стучат тысячи маленьких копытец, но впереди отары идет не Янчи…
Все равно! Зовет колокольчик, блеют одна за другой овцы, и пыль, подымающаяся над морем шерсти, — та же самая, прежняя пыль.
— Выпустите меня, скорее! — надрывался щенок, поднявшись на задние лапы за железной решеткой… но отара проходила, не останавливаясь. Вот уже поравнялся с Репейкой и шагавший сзади пастух, это был не старый Галамб, и осел был не Чампаш…
Все равно!
— Пустите! Я хочу выйти… хочу уйти с вами…
От сухопарого чабана метнулась к стене серая тень, и с улицы вскинула к родичу передние лапы другая пуми. Холодно вильнула хвостом:
— Что ты кричишь?… разве не видишь, что здесь забор?
Пуми, может, поговорила бы еще, но между ними врезался тихий свист, и незнакомка оттолкнулась от ограды.
— Меня зовут!
Отара уходила, колокольчик рассыпал на камни бесплодный свой зов, и Репейка, стоя на задних лапах, смотрел им вслед, пока не потерял из виду серую клубящуюся массу. Тогда он соскочил со стены, стремительно обежал двор и сад, когда же опять взлетел на каменную ограду, улица была пуста, и только издалека — все удаляясь — доносился звук колокольчика, пока не пропал вовсе.
Больной позавтракал, потому что дочь Яноша Баллы сказала:
— Пожалуйста, скушайте это, дядя Ихарош. Ради меня…
И старик съел бутерброд с маслом, выпил кофе с молоком ради дочери Яноша Баллы. Но, когда унесли посуду, обрадовался, ему неприятен был запах еды. А больше всего хотелось остаться одному, потому что говорить было не о чем. Настоящее становилось все туманнее, прошлое же — все явственнее, оно приходило из сна и продолжало прокручиваться в незнакомой обстановке яви. Иногда он был вместе с женой в саду или в мастерской и, когда думал об Анне, которая нынче придет, то вроде бы ждал не ее, а жену.
— Хотя, конечно, — неподвижно глядел он перед собой, — этого не может быть. Жена умерла двадцать лет назад,
— Я опущу жалюзи, дядя Ихарош, лучше будет спаться, если захотите. А придут посетители, подыму.
— Ну, что ж. — И не сказал: хорошо, мол, или, наоборот, нехорошо. В конечном-то счете, ему все равно. И уж говорить об этом во всяком случае не стоит. Беседа утомляла его, и не хотелось допускать чужие мысли к своим, которые являлись неприметно, оставались, покуда хотели, и уходили сами по себе. Он же — просто прислушивался к ним, а если вдруг задремывал — ну, что ж…
Сил было немного, но и после сна их больше не стало.
Даже с Аннуш не прибавилось свежести, хотя от ее платья повеяло в палате запахом сена и лаванды.
— Лайош тоже хотел приехать, да больно много у него работы.
— Ясное дело.
— И Геза сейчас придет, вот только с главным врачом поговорит да с сестричкой.
— Сестра эта дочка Яноша Баллы. Бондаря…
— Чья?
— Баллы… да, ты ведь не знала его.
— Нет. Мы остановились у аптекаря, он говорил, придет после обеда… а Репейка этот едва захотел признать меня, такая у них любовь с аптекарем.
— Значит, хорошо со щенком обращается. Как домой поедем, возьмем ужо с собой… хотя я совсем ослабел, и потому на уме все только прежнее… Иногда и не думается, что домой вернусь.
Анна проглотила слезы.
— Куда ж вам возвращаться еще, отец?
— Куда, куда… да, куда?…
К счастью, в палату шумно и весело вошел Геза.
— Вот это мне нравится. Вот что значит хороший больной! Маккош говорит: пусть лежит здесь хоть две недели, но, если желает, может в понедельник отправляться домой.
— Спешить мне некуда. Послушай, Геза, ты-то знал Яноша Баллу, бондаря?
— Да как же, к дьяволу, не знать мне пьяницу Баллу?
— Ну, пить-то он пил, но все ж нельзя сказать, чтоб пьяницей был… здесь дочка его, сестрица. Хорошая девушка.
— Ну, этому я рад. Знакомому человеку все легче сказать, если что нужно.
— Есть у меня все, что уж мне нужно!
Доктор умолк, думая о том, что сказал ему несколько минут назад Маккош в своей приемной.
— Тихо уснет, вот и все… часовой завод кончается, ну, да ты и сам это знаешь.
Доктор вытащил сигарету, просто чтобы делать что-то, но Маккош предупредил:
— Здесь не кури, Геза.
— Прости, задумался… провались все к чертям! Будет сейчас старик на меня смотреть усталыми своими, честными глазами, а я стану клоуна из себя разыгрывать… и даже не знаю, верит он мне хотя бы?
— Все-таки попытайся.
И вот пытается доктор, и не получается у него, не получается…
А Анна сидит, и в уголках глаз то высыхают, то вновь собираются слезы. Она не думала, что состояние отца тяжелое, и этот неожиданный упадок сил потряс ее.