Репин
Шрифт:
«А уехать в деревню — это превосходно, лучше этого трудно выдумать. Только я уверен, что с Вами мне не будет спокойно… Ах, Вы смеетесь над стариком!»
Летом Репин побывал в имении Званцевой. Долго ли, коротко ли было это пребывание, но оно оставило незабываемый след.
«Тарталеи! Чудный, упоительный сон… И как Вы были добры ко мне! Могу ли я когда-нибудь забыть, как Вы сели со мной в тарантас и проводили меня через весь Княжин! Долго я смотрел вслед, как Вы удалялись, «солнцем томимый». Я загадал — если она обернется, то… Вы не обернулись… Так и следовало. Я так рад, что во мне навсегда прошло то нелепое чувство к Вам, которое Вам так ненавистно было во мне…»
Постоянство!
Третий год знакомства. Зимнее февральское утро. Глухое, тоскливое одиночество. Репин — за письменным столом. Единственная отрада, хоть в письме отвести душу. Со стены смотрит своим кротким взглядом та, что не дает ему покоя. Она присутствует в комнате, она всегда с ним, эта гордая девушка с тяжелыми полуопущенными веками, со спокойным сознанием своей неотразимости. Рука сама тянется к перу, а оно само пишет нежные слова обращения:
«Дорогая, милая Елизавета Николаевна! Вы не можете себе представить, как тянет к Вам, как мысли все перепутались Вами, как образ Ваш рисуется и заслоняет все».
По-прежнему непрестанная мысль о любимой мешает Репину работать.
«Вот мне и кажется сегодня: лучше было бы мне не встречаться с Вами вчера… я не дотравил офорта… и сегодня не могу сосредоточиться, не могу перенестись в Сечь, где не было женщин, где сильные, здоровые, свободные люди обрекли себя на защиту слабых, на защиту всех дорогих интересов своей родины — веры, свободы, благоденствия. Они смеялись, веселились, забавлялись как могли, заглушали в себе чувство личной жизни, стремление к счастью, к тихой семейной жизни где-нибудь на хуторе, в вишневом садочке, окруженным детьми и заботой милой женщины. Едва ли кто-нибудь из смертных не мечтал об этом!»
Однажды Репин высказал много своих мыслей о самом сокровенном.
«А Вы правы, я очень эгоистичен, капризен — отвратительный характер, но как Вы наивны, полагая, что меня избаловала публика и рецензенты! Можно ли в жизни помнить публику и рецензентов! Для меня это такая отдаленная мишура, что я никогда не придавал ей значенья… Неужели художник, любящий искусство, может придавать этому значение. У него перед глазами стоят идеалы вроде обломков Парфенона, созданий Веласкеза, Фортуни, Морелли, Тициана и др. Он с горечью в глубине души уже почти уверен, что ему не достичь той высоты искусства, которая была 1 000, 300 и 200 лет назад! Ну что, скажите, какое утешение может быть тут публика, рецензенты, чтобы даже нечто о себе вообразить и капризничать?!»
И тут Репин высказал, быть может, самую свою затаенную мысль, ту, что таилась на дне души, ту, что сжигала и мучила всю жизнь.
«Нет, зло, раздраженность и отчаянность происходят от надорванности сил, от непосильных порывов, от невозможности приблизиться к идеалу, от сознания своей бездарности, тяжелости, недостатка чувства меры, вечное шатание с методом дела и т. Д. Вот эти-то мучения ада и создают то настроение сарказма, недовольства, недоверия и презрения к окружающей жизни. Не все ли равно… К чему все это мне, если у меня там не вышло… А тут еще похвала рецензентов!!! Надо молчать, кланяться. Праздное зевание публики, ее апатичные замечания… Ах, черт бы побрал весь этот дешевый навоз, который даже в геологическую формацию не войдет, а сметется в хлам завтра же и забудется навсегда. Вызнаете слова нашего гения:
Ты сам свой высший суд; Всех строже оценить умеешь ты свой труд. Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен?Как это гениально сказано!.. А всякий, кто достиг в своем деле настоящего развития, кто не шарлатан, кто видит правду и не боится ее, тот может быть доволен только действительно шедеврами. А может ли он их произвести? Да, наконец, это все в области очень тонких и очень неположительных впечатлений. Ах, лучше не бередить…»
Так, с такой предельной откровенностью можно говорить только с самым близким человеком. Репин сказал это Званцевой.
Как ни пылало сердце Репина, но, наталкиваясь на тупик, на полную безвыходность, оно само умолкало. Так не могло продолжаться вечно. Порывистый, нетерпеливый Репин глушил и топтал в себе чувство, у которого так и не возникло будущего. И даже когда в конце апреля 1891 года Званцева уезжала из Петербурга, она не увидела горящих глаз Репина среди провожающих.
Красивый, сложный, мучительный роман стремительно катился к финалу. Его не в силах больше была согревать неостывающая молодость репинского чувства. Вместе быть не удалось, на расстоянии тянуть такие неопределенные отношения больше нельзя. И 17 октября 1891 года Репин написал письмо — предвестник конца:
«Посылаю Вам Ваши письма, Елизавета Николаевна, — не решился сжечь».
Они еще обмениваются письмами с простым перечнем новостей. Лишь изредка промелькнет в них отголосок былого и снова затянется броней отчужденности.
В августе 1893 года Репин послал из Здравнева еще одно письмо, и в нем в последний раз брызнуло жаром былого чувства.
«Если бы Вы знали, Елизавета Николаевна, как я, две недели назад, размечтался здесь о Вас! До тоски, до болезненности. Хотелось уже писать Вам — приезжайте, приезжайте ко мне сюда, не могу жить без Вас. Но, слава богу, удержался».
Мы подошли к последнему письму этой заветной пачки. Оно написано 22 ноября 1903 года и начинается солидным обращением:
«Многоуважаемая Елизавета Николаевна!.. Относительно звания учительницы рисования прилагаю Вам программу новых правил. Жаль, что Вы не подумали об этом годом раньше — по старым правилам было легче добыть это звание. С искренним желанием Вам всего лучшего И. Репин».
Кто, прочитав эту короткую деловую записку, подумает о том, какие бури когда-то пронеслись в сердцах этих людей, сколько они вдвоем пережили, через какую муку прошли! Репин уже в то время был женат на писательнице Нордман-Северовой.
Ураган прошел, плотной пеленой затянулись воспоминания, и только прекрасный портрет, висящий в столовой, напоминал о том восхищении, какое вызывала когда-то эта модель в сердце художника, о том редком вдохновении, с каким создавал он на холсте образ гордой, чистой, неприступной девушки.
Не окончив Академию, Е. Н. Званцева уехала учиться в Париж. Там-то у нее и возникла мысль открыть в России такую рисовальную школу, в которой бы обучали искусству по-новому.
Ей удалось осуществить свой план в 1899 году. Преподавали в ее школе прославленные художники — В. Серов, К. Коровин, Н. П. Ульянов. Вначале в школе было много учеников, дело шло хорошо. Но потом художников стало тяготить преподавание, они бывали все реже, ученики разбегались.
В 1906 году Званцева открыла такую же школу в Петербурге, и она просуществовала до 1916 года. Ею руководили художники Бакст и Добужинский. Одна из учениц этой школы, Ю. Л. Оболенская, вспоминает:
«Сама Елизавета Николаевна произвела на нас чрезвычайно привлекательное впечатление: она вся искрилась жизнью, суетилась, спорила, сердилась, улыбалась в одно и то же время».
Через четыре года, то есть в 1910 году, Бакст решил устроить выставку работ учеников. Она была безыменной. В каталоге перечислялись названия художественных произведений с первого по сотый номер.