Революция
Шрифт:
— Нет. Ты же помнишь, что доктор Беккер сказал.
Конечно помню. Мы были у него вчера утром, после того как попрощались с мамой. Она осталась сидеть на краешке постели, накачанная успокоительными. На ней был больничный розовый костюм вроде спортивного. Она ненавидит розовый цвет. И ненавидит спортивные костюмы.
Я попросила у доктора Беккера ее номер, чтобы позвонить из Парижа. Он сказал, что у пациентов клиники нет телефонов.
— Тогда как же с ней поговорить?
Он дежурно улыбнулся и произнес:
— Анди, это нецелесообразно…
— Смотря какая у вас цель, —
Улыбка исчезла.
— Ей сейчас показан покой и лучше воздержаться от контактов с внешним миром. Возможно, через неделю, когда она освоится в новом окружении… Думаю, ты согласна, что это в ее интересах.
Я не была согласна. Я не была согласна ни с чем. Ни с уколами и таблетками, ни с персиковыми стенами, ни с занавесками в цветочек. Но особенно я была не согласна с пейзажем на стене.
— Хотя бы снимите эту дрянь, — попросила я.
— Ты про что?
— Про картину, которая висит у нее в палате. С домиком и сиреневым закатом. Это же блевотина. Тошнотворный, узколобый триумф посредственности. Где вы этот ужас откопали? На распродаже в отделе канцтоваров?
— Анди! — рявкнул отец.
— Знаете, на что она привыкла смотреть? Что она прикрепила на стену возле мольберта? Натюрморт с яблоками Сезанна. И синий кофейник Ван Гога. И его же натюрморт с макрелью.
— Прекрати это сейчас же, — снова зарычал отец и повернулся к доктору Беккеру. — Мэтт, прости, я…
— Снимите эту мерзость! — Мой голос задрожал.
Доктор Беккер поднял руки.
— Хорошо, Анди. Если ты настаиваешь, чтобы картину сняли, ее снимут.
— Нет, прямо сейчас!
— Анди, черт возьми, да как ты смеешь так разговаривать! — закричал отец.
— Прямо сейчас не получится, — сказал доктор Беккер. — Мне нужно сначала позвонить в техническую службу, чтобы они прислали работника. Но даю тебе слово, ее обязательно снимут. Годится?
Я сдержанно кивнула. Хоть что-то. Маленькая, но победа. Я не могла спасти маму от доктора Втащу-Вас-В-Рай, но по крайней мере я спасла ее от Томаса Кинкейда [24] .
24
Томас Кинкейд — американский художник, известный в основном благодаря преувеличенно-идиллическим деревенским пейзажам. Его работы популярны среди обывателей, хотя подвергаются критике со стороны искусствоведов, которые преимущественно считают их китчем.
Пробка понемногу рассасывается. Мы набираем скорость и несколько минут спустя уже едем по окраинам Парижа. Вдоль дороги мелькают обшарпанные каменные домики, площадки подержанных машин на продажу, фалафельные и парикмахерские. В темноте светящиеся надписи сливаются в одно расплывчатое пятно.
— Может, тебе это на пользу пойдет, — произносит отец, когда мы выезжаем на кольцевую. — Отвлечешься.
— Ты про что?
— Про смену декораций. Про Париж.
— О да. Мой брат погиб, моя мать спятила, ура, давайте же отвлечемся и скушаем круассан!
Оставшуюся дорогу мы не разговариваем.
11
— Льюис!
Мне много раз хотелось его так обозвать. Примерно теми же словами. Но это говорю не я.
Это говорит Джи, старый друг отца. Круглый мужичок в желтых джинсах, красном свитере и в очках. Он рок-звезда среди историков. Звучит дико, зато верно его описывает. Еще он написал мегабестселлер про Французскую революцию. Книга получила все мыслимые награды. «Би-би-си» снял по ней сериал. Энг Ли делает полнометражку.
Джи с отцом познакомились в аспирантуре Стэнфорда. На самом деле он Гийом Ленотр, но отец зовет его Джи: поначалу произносил его имя как «Гвилломей», потом как «Джиюм» и наконец сократил до «Джи» — для простоты.
Джи всегда говорит с нами по-французски. Я выучила этот язык в детстве. Отец учит до сих пор.
— Батюшки! А это у нас кто? — Джи окидывает взглядом мою кожаную куртку, мои железяки и мои косички. — Кто, кто эта готическая чаровница? Неужто крошка Анди? Смотри-ка, уже совсем взрослая — и в полной готовности дать отпор римлянам.
— И заодно всем остальным, кто подвернется под руку, — ворчит отец.
Джи смеется.
— Ну, заходите, заходите же! Лили давно ждет!
Он отступает в сторону, чтобы мы могли войти, запирает дверь и ведет нас по длинному плохо освещенному внутреннему двору, который заставлен и завален всевозможным архитектурным хламом — мраморными колоннами, карнизами, кормушками для лошадей, фонарями, фонтанами и кучей обезглавленных статуй.
Когда машина остановилась, я подумала, что таксист ошибся адресом. Мы заехали в недра Одиннадцатого округа, что к востоку от центра. Пейзаж — как на краю земли. Вместо собственно дома я увидела высокие каменные стены и огромные железные ворота. Все это было покрыто граффити и заклеено обтрепанными плакатами автомобильных выставок и стрип-клубов. Через дорогу — злачного вида автомастерская и контора по продаже теплоизоляции. В остальном пустырь как пустырь.
— Да нет, адрес правильный, — сказал отец, расплачиваясь с водителем. — Дом восемнадцать по рю Сен-Жан. Кажется, бывшая мебельная фабрика. Джи купил ее несколько месяцев назад.
Отец нащупал висящий на проводах ржавый звонок и нажал кнопку. Через пару минут распахнулась небольшая дверь, врезанная в одну из исполинских железных створок, из нее выкатился Джи и бросился нас целовать.
— У вас тут прямо задворки мира, — говорит отец, следуя за Джи. — Можно снимать кино про апокалипсис.
— Это и есть задворки мира, дружище! Точнее, задворки восемнадцатого века. За мной! — Джи увлекает нас в глубину длинного каменного строения. — Вон туда, к лестнице. Идемте, идемте, идемте!
Мы еле успеваем за ним. Весь первый этаж — одно помещение, необъятное, как пещера, — заполнен коробками и ящиками, между которыми оставлен узенький проход. Нужно смотреть в оба, чтобы ничего не задеть.
— Это добро еще предстоит каталогизировать, — поясняет Джи, любовно похлопывая по одному из ящиков. — На втором этаже все уже рассортировано.