Революция
Шрифт:
— Постой, Джи. Я имела в виду историю про сердце. Историю Революции я более-менее знаю.
Джи поднимает бровь:
— Неужели?
— Да. Мы проходили Французскую революцию в школе. А также американскую, русскую, китайскую и кубинскую. У нас в Святого Ансельма революции вообще довольно популярны. Даже малышня ходит в беретиках а-ля Че Гевара.
Джи смеется.
— Ну-ка давай, расскажи мне, — просит он. — Что тебе известно?
— Значит, так. Экономика Франции развалилась, рабочие голодали, аристократы тоже негодовали и все такое. Короче, три сословия — духовенство, дворянство и простолюдины — собрались вместе, назвались Национальной ассамблеей и свергли короля. Это не понравилось
— Вкратце, значит? — произносит Джи и морщит нос. — Подумать только — вкратце! Это же Французская революция! Здесь не может быть никакого «вкратце»!
Джи ненавидит краткость. Он ненавидит, когда тексты сводят к краткому содержанию или когда урезают его интервью, презирает людей с дефицитом внимания и считает, что вся эта зараза пришла из Америки. В его книге по Французской революции больше тысячи страниц.
— Джи, пожалуйста, ну расскажи про сердце, — прошу я. Это так грустно — крохотное сердце в хрустальном яйце. Я очень хочу знать, как оно туда попало.
Он вздыхает.
— Хорошо. История начинается в тысяча семьсот девяносто третьем году. Монархия пала. Лютует война. Франция провозгласила себя республикой, королевская семья находится под стражей в Париже, в старинной крепости Тампль. Короля обвиняют в преступлениях против Республики — и отрубают ему голову. Вскоре та же участь постигает королеву. Луи-Шарля, их сына, после казни родителей по-прежнему держат в Тампле. Ему всего восемь лет, но он наследник престола, поэтому Революция видит в нем угрозу. Но есть и желающие его освободить и править от его имени. Чтобы предотвратить побег, Робеспьер фактически замуровывает Луи-Шарля в сырой темной башне. К нему никого не пускают. Мальчик страдает от холода и голода, его одежда превращается в лохмотья.
Ему одиноко и страшно. Он слабеет, начинает болеть. Потом сходит с ума.
— Но почему, почему! — взрываюсь я. — Как вообще до этого дошло? Он же был совсем ребенок! Почему никто не требовал, чтобы эту крепость закрыли? Почему не устраивали протесты, как по поводу тюрьмы Гуантанамо?
— Протесты? Требования? — Джи смеется. — Это при Робеспьере-то? Милая моя американочка, пойми: Франция в то время, хоть и называла себя республикой, но в сущности была диктатурой, а диктатура не терпит критики. Кроме того, хитрый Робеспьер сделал так, чтобы никто не знал, что происходит с Луи-Шарлем на самом деле. Однако в тысяча семьсот девяносто пятом… Постой, у меня тут где-то был его портрет. Черт, куда он подевался? — Он придвигает к себе стопку черно-белых фотографий и перебирает их. — Так на чем я остановился?
— На том, что никто не знал про Луи-Шарля.
— Да-да. В общем, изоляция и истощение сделали свое дело. В июне тысяча семьсот девяносто пятого, в возрасте десяти лет, Луи-Шарль умер. Чего и добивался Робеспьер. Он не мог просто взять и убить мальчика, потому что этого бы не простили даже ему. Но и оставить его в живых он тоже не мог. По официальной версии причиной смерти стал костный туберкулез. Назначили
Джи вытягивает из стопки фотографию и передает мне.
— Это Луи-Шарль. Портрет написали, когда он вместе с семьей жил в Тампле. Тут уже все видно, да? Он такой растерянный, осунувшийся…
Я молчу. У меня нет слов. Потому что мальчик на фотографии выглядит один в один как Трумен. В тот день у него было такое же лицо. Я тогда сказала: «Ну давай, Тру. Дальше иди сам. Все будет хорошо».
Я отталкиваю от себя фотографию, но слишком поздно. Боль охватывает меня так резко, словно я провалилась в яму с битым стеклом.
— В общем, как я говорил, доктор Пеллетан выкрал сердце и…
— Господи, мы что, все еще не сменили тему? — ворчит Лили, с грохотом ставя на стол блюдо с курицей.
— …и вынес его из Тампля.
— Гийом, пожалуйста, разложи еду по тарелкам, — цедит Лили.
— Предполагают, что он собирался…
Лили повышает голос.
— Гийом!
Она что-то ему говорит, но я не разбираю слов, потому что все силы уходят на то, чтобы держать себя в руках. Однако общий смысл ее возмущения я улавливаю — не стоило показывать мне эти фотографии. Неужели так трудно понять? Там же мальчик, который погиб! Того же возраста, что и Трумен. Почему надо обязательно со всеми поговорить о мертвецах? О чем он думал? Девочка насмотрелась на смерть, ей хватило! Она сама бледнее смерти — неужели не видно?
Пока Лили отчитывает Джи, отец наблюдает за мной. В его взгляде нет привычного раздражения или разочарования. Только тоска.
— Прости, — тихо говорит он. — Я не хотел тебя во все это посвящать. И не хотел, чтобы ты видела фотографии. Знал, что ты расстроишься.
— Тогда зачем ты меня сюда привез?
Я чувствую, как чья-то ладонь накрывает мои пальцы. Это Джи.
— Мне очень неловко, Анди. Я не подумал. Не стоило рассказывать тебе эту историю. Мои страсти так легко меня захватывают, что я становлюсь слеп и глух ко всему остальному…
— Все в порядке, Джи.
А что еще я могу сказать? На самом деле все далеко не в порядке. Украдкой я бросаю еще один взгляд на фотографию, которую Лили тут же убирает со стола, и думаю о маленьком мальчике из далекого прошлого, замерзшем и напуганном, замурованном в темноте — из-за безумца Робеспьера. И о другом мальчике, который смотрит в серое зимнее небо, истекая кровью на бруклинской улице, — из-за другого безумца.
Джи продолжает что-то говорить.
— …а я так жажду найти ответы! Постоянно варюсь во всей этой истории, ни о чем другом думать не могу. Я хочу знать, почему так вышло. Хочу понять, какой урок нам следует извлечь.
— Что жизнь — дерьмо, — отвечаю я. Скорее с горечью, чем с сарказмом.
Отец закашливается вином.
— Господи, Анди! — восклицает он. — Сейчас же извинись. Ты в гостях, и здесь ты должна…
— Нет, Льюис, — перебивает его Джи. — Не нужно ей извиняться. Она права. В тысяча семьсот восемьдесят девятом, когда началась Революция, у людей была надежда, было чувство, что впереди море возможностей. А ближе к концу — после разгула черни, после всех казней, резни и войн — не осталось ничего, только кровь и страх. Бедняки страдали, как и всегда. Богачи тоже страдали, многие лишились головы. Но никто не страдал сильнее, чем этот невинный ребенок. — Джи некоторое время смотрит в свой бокал, потом продолжает: — Я уже тридцать лет силюсь в этом разобраться. Пытаюсь понять: как вышло, что высокие идеалы, низвергнувшие монархию, породившие лозунг «Свобода, равенство, братство», скатились к такой жестокости? Тридцать лет я бьюсь над этим вопросом, пишу о нем, но до сих пор не нахожу ответа.