Революция
Шрифт:
«Прощайте, жена и дети мои, прощайте на веки вечные. Люби их крепко, молю тебя, и говори им часто, что я был, люби их за нас двоих. Сегодня конец, дни мои сочтены».
Беру следующее:
«Последнее белье мое износилось. Чулки догнивают на моих ногах. Панталоны прохудились. Я умираю от голода и скуки. Это мое последнее письмо. Мир омерзителен. Прощай».
И третье:
«Не знаю, душа моя, суждено ли мне снова видеть тебя или писать к тебе. Прошу, не забывай свою мать. Прощай, любимое дитя. Придет время —
Мрак. Не могу больше такое читать, поэтому убираю письма на место, закрываю коробку и продолжаю глазеть по сторонам. На полу стоит макет гильотины, к нему прилагается палач, жертва и отрубленная голова из папье-маше, лежащая с выпученными глазами в крохотной корзинке. На полке стоит пара синих шелковых туфель с камнями на пряжках. Одна из стен увешана выцветшими сине-бело-красными знаменами. На них написано: «Свобода, равенство, братства» и «Да здравствует Республика!». Из позолоченных рам на меня смотрят мужчины и женщины в пудреных париках. Я вижу сцену казни Людовика XVI и жутковатую карикатуру с висельником, который болтается на фонаре, все еще дергая ногами. Под карикатурой подпись: «Предатель пляшет карманьолу». На столах и стульях вокруг высятся стопки книг. На бюро лежит оскаленный череп.
Это очень неспокойные вещи. В каждой живет своя тревога. Я смотрю на них и вижу, как парижские простолюдинки идут толпой на Версаль: они распевают песни, плюют в прохожих и громко требуют хлеба. Я слышу, как ликует толпа, глазеющая на казнь короля, и как булькает кровь из королевского горла. Я касаюсь края одного из знамен — и немедленно об этом жалею. На ощупь оно сухое и пыльное, как прах или древние кости, и мне кажется, что из него в мои пальцы вот-вот просочится зараза. Я отдергиваю руку и хочу уйти от всех этих предметов — но они всюду. Возвращаюсь к столу, по дороге спотыкаюсь о ящик и стукаюсь коленом. Никто не замечает. Лили возится на кухне. Отец и Джи по-прежнему говорят о работе. Сейчас хоть потолок на них рухни — они бы не заметили. Я потираю ушибленное колено и тут вижу, обо что споткнулась. Это длинный деревянный футляр. В таких раньше хранились гитары.
На крышке — витиеватый узор из виноградных листьев. Кусочки инкрустации вывалились, потускневший лак весь в пятнах. Футляр стянут кожаным ремнем. Присев на корточки, я замечаю, что замок не работает: видимо, застрял язычок.
Я расстегиваю ремень, поднимаю крышку, и у меня перехватывает дыхание, потому что передо мной — обалденная гитара, красивейшая из всех, что я видела. Деки и обечайка сделаны из ели и палисандра, гриф — черного дерева. Розетка и обводы инкрустированы перламутром, слоновой костью и серебром.
Я с трепетом касаюсь ее, провожу пальцами по деревянному изгибу, повторяю контур. Потом перебираю струны — две из них тут же рвутся.
— О! Ты нашла гитару! — замечает Джи, отрываясь от бумаг.
— Джи, п-прости, п-пожалуйста, — заикаюсь я. — Прости, что без разрешения…
— Да ерунда! Красотища, правда? — Он встает и подходит ко мне. — Это инструмент мастера Виначчиа — видишь его клеймо? Такие делали в Италии в конце восемнадцатого века. Редкая штука. И страшно дорогая. Замок на футляре — серебряный. Его заело, к сожалению. Такая гитара была у самого Людовика XVI. Есть даже портрет, где он с ней изображен.
— А у тебя она откуда?
— Купил тридцать лет назад у какого-то работяги,
Я качаю головой, в ужасе от мысли, что гитара может треснуть или развалиться на части, если я снова ее коснусь.
— Джи, я не могу! Она же такая хрупкая. Ее бы в реставрацию. Наверное, можно найти какого-нибудь мастера…
— Давай уже. Сыграй.
Я понимаю: он считает, что это будет терапевтично. Хочет мне помочь. Но я не умею принимать помощь.
— Не стоит, — отвечаю я. — Правда. Я же привезла свою гитару. Эта мне не нужна.
Джи сам достает гитару из футляра и протягивает мне.
— Может, ты нужна ей, — говорит он.
К такому я оказываюсь не готова. Очень непривычно — быть кому-то нужной.
— Да? Ну… хорошо, — бормочу я.
Я кладу драгоценный артефакт обратно в футляр, потом иду за своим рюкзаком и спешу назад, чувствуя себя как Горлум, завладевший Прелестью. Мне страшно, что Джи вот-вот передумает и отберет ее у меня. Но, когда я возвращаюсь, они с отцом уже опять погружены в свои бумаги. Я достаю из рюкзака запасные струны и пакет с разной гитарной мелочовкой — средства для смазки и очистки, вертушку для струн, воск, салфетки для полировки. И принимаюсь за дело. Колки заедает. Порожки все черные. Передняя дека потускнела.
Лили приносит еще бутылку вина и вновь удаляется на кухню. Час спустя, когда она входит с тарелками и приборами, гитара отполирована и с новыми струнами. Едва закончив с настройкой, я слышу:
— Ну что, теперь сыграешь нам?
Я смотрю на Джи, все еще колеблясь.
— Она выдержала Революцию, выдержит и тебя, — говорит он.
Я не знаю, с чего начать. Играть на таком инструменте — это как встречаться с мальчиком, который так хорош, что хочется целовать его сразу всего целиком. Я набираю в легкие воздуха — и начинаю «Come As You Are» [25] . Потом вспоминаю Рамо. Потом Баха. Потом пару мелодий Гомеса. Наконец прерываюсь, потому что вся взмокла. Аплодисменты застают меня врасплох. Я напрочь забыла обо всем. Забыла, что кто-то слушает. Забыла себя.
25
Известная песня группы «Нирвана».
— Браво! — кричит Лили.
— Еще, еще! — Джи восторженно хлопает в ладоши.
Отец тоже хлопает. Неестественно широко разводя руки. Словно кто-то его заставляет. Я убираю гитару в футляр и тоже сажусь за стол.
— У тебя сказочный талант, — говорит Лили. — Куда будешь поступать?
— Ну… в принципе, я подумываю о Джулиарде или о Манхэттенской школе.
Джи отмахивается.
— Бросай ты свой Нью-Йорк! Переезжай в Париж. Учись здесь в консерватории.
Я смотрю на отца, который разглядывает свой бокал.