Рейс № 14-31-19
Шрифт:
Поднялась сутолока. Нас позвали. В суете, пока мы собирали вещи и застегивали сумки, я не успел попрощаться с Эмико. Позже я тщетно искал ее глазами в нестройной очереди у выхода на посадку, где над головами пассажиров таинственно светились на черном табло цифры: 14-31-19. На минуту мелькнула в этой толпе женщина в сером кимоно, мать моей приятельницы, но самой Эмико я не увидел. Не было ее и в самолете, в американском "боинге", в том белоснежном, похожем на хирургическую операционную салоне, где разместили нас, советских
Расстояния в Японии небольшие. Не успели мы набрать высоту, не успели, кажется, пристегнуть себя ремнями к белым креслам, не успели стюардессы разнести по салонам невкусные, отдающие аптекой леденцы, как впереди над дверью снова загорелся сигнал: "Не курить". Самолет шел на снижение. Внизу уже виднелись какие-то постройки, автострада и бегущие по этой автостраде муравьи-автомобильчики.
Мы с женой прильнули к окошечку иллюминатора. Сердце у меня стучало сильнее, чем обычно.
– Попробуй... зажмурься и вообрази, - сказал я.
– Представь себе, - сказала жена, - я тоже сейчас об этом подумала...
– О чем?
– О том, как два молодых человека в военной форме вот так же, как мы сейчас, подлетают к этому городу.
– Да. И у них с собой такая маленькая штучка - весом, кажется, всего в пятьсот граммов...
– А ты знаешь, что один из них потом сошел с ума?
– Нет, он не с ума сошел. Просто в нем проснулась и стала мучить его совесть.
– Но я читала, что его посадили все-таки в сумасшедший дом.
– Да. Посадили все-таки. Посмотри - уже город! Вон река... Те, кто купался там тогда, спаслись.
– А это что за башня? Посмотри, вон там, левее. На площади.
– Наверно это обелиск в память погибших. Ведь тогда за одну секунду сгорело больше семидесяти тысяч человек.
– Боже мой!
Самолет уже летел над посадочной дорожкой. Под нами пружинисто стукнуло, "боинг" приземлился, но продолжал нестись вперед, рывками замедляя бег.
С волнением, с трепетом спускались мы по трапу на эту землю. Через минуту нас уже вели каким-то широким коридором, стены которого были выложены кафелем. Старый седоголовый японец в широкой серой рубахе и в коротких широких штанах мыл щеткой эти белые стены. Шедший рядом со мной приятель сказал:
– Ручаюсь, что этот старик из тех, кто пережил трагедию.
– Похоже, - сказал я.
– Взгляни, - сказала жена.
– Вон идет твоя подружка.
– Где?
– оглянулся я.
– Впереди, рядом с женщиной в кимоно. Фу, да она у тебя, оказывается, плакса!..
Да, Эмико плакала. Она шла - и не шла, а тащилась - между низкорослым синеволосым японцем в черном костюме и женщиной в сером кимоно с темно-синей подушечкой-бабочкой на спине. Шла и громко, с подвыванием ревела. Кажется, это был первый плачущий ребенок, которого я видел в Японии.
Потом я снова потерял Эмико из виду. Толпа пассажиров вваливалась через турникет в помещение вокзала. Ввалились и мы. Тут нас окликнули, попросили ждать. Мы стояли у входа и ждали, пока соберутся остальные.
– Странно, - сказала жена.
– До чего все похоже. Посмотри, даже номер тот же.
Над входной дверью, на черном табло светились цифры:
14-31-19
– Что ж тут удивительного, - сказал я.
– Это номер нашего рейса.
– И совсем такой же телевизор. И на том же месте.
– Скажи еще: и реклама та же!
На экране телевизора молодой улыбающийся японец с аппетитно намыленными щеками брился безопасной бритвой "Шик".
– Удивляться нечему, - сказал я.
– Стандартизация.
Но тут подошел один из наших.
– Поздравляю, - сказал он с какой-то недоброй усмешкой.
– С чем?
– спросил я.
– А вы что - не знаете?
– Нет.
– Мы где, по-вашему, находимся?
– В Хиросиме.
– Повернитесь, пожалуйста, на сто восемьдесят градусов. Мы - в Осаке.
Да, оказалось, что мы вернулись в Осаку. Хиросима нас не приняла: там в этот день началась забастовка транспортников. Узнать об этом было почему-то приятно. Все-таки это было признаком жизни: на кладбищах ведь не бастуют.
Собрались уже все наши. Интуристский гид пересчитывал нас. И тут мне еще раз повезло: я увидел, совсем близко, серое пальтишко Эмико. Девочка сидела очень неудобно, как-то скрючившись, в синтетическом кресле и, уткнувшись лицом в его черную спинку, опять плакала. Мать и отец ее стояли рядом и, покачивая головами, что-то негромко ей говорили.
Я подошел, поклонился. Оба они церемонно, на японский лад, то есть чуть ли не под прямым углом, согнули спины.
– Эмико, - сказал я, - что с тобой, маленькая?
Услышав мой голос, девочка оглянулась, оторвала голову от спинки кресла. Я сам обрадовался, когда увидел, как обрадовалась она. Ее лицо было все в белых потеках от слез. Жалобно и быстро-быстро она стала мне что-то объяснять, что-то рассказывать. Конечно, я ничего не понял и повернулся за помощью к родителям.
Маленький японец, смущенно улыбаясь, пробовал мне что-то растолковать, но ведь и он тоже говорил по-японски. Я разобрал только слово "Хиросима".
– Не понимаю, - сказал я.
– Грэнд мавер, - сказал он чуть-чуть громче, но с той же застенчивой улыбкой.
Я вспомнил, что grandmother по-английски значит "бабушка". Теперь стало понятно: в Хиросиме бабушка. Эмико любит бабушку. Эмико плачет оттого, что опять не состоялась, опять откладывается встречи с бабушкой.
В эту минуту меня окликнула жена. Навьюченные сумками, наши уже тянулись к выходу в город.
Я сказал:
– Не плачь, не надо, Эмико-сан, миленькая!..