Рифмы жизни и смерти
Шрифт:
Это был он или не он?
И почему?
Ответа она не получит, и только все нарастающая тоска сдавит ее своими клещами: казалось бы, лишь мгновение назад, в полудреме, ей было ясно все, абсолютно все, но стоило проснуться — и то, что она поняла, забыто…
А ночь все длилась и длилась, словно замерла на месте и не желала проходить. И Хозелито охватило какое-то беспокойство: напряженный, словно взведенная пружина, он то мягко ступает по ее телу, то вдруг кусает пальцы ее ног, что-то выслеживает, кого-то подстерегает. По шерсти его время от времени пробегает острая дрожь, предвещающая стремительный рывок, — и вот он действительно срывается с места, царапает простыню, еще один бросок — и он уже вцепился когтями в края занавески, словно собираясь сорвать ее, чтобы раз и навсегда
Похоже, ошибся поэт Цфания Бейт-Халахми, дядя Бумек, когда в своей книге «Рифмы жизни и смерти» утверждал: «Как нет рифмы без стиха, так нет невесты без жениха». Не прав оказался и рабби Алтер Друянов, решивший включить в свою «Книгу анекдотов и острот» историю о растяпе, который опоздал на церемонию, где должен был проводить обрезание, ведь если немного поразмыслить над этим, то любое опоздание не повод для шутки. Любое опоздание — это нечто непоправимое. Совершенно прав был доктор Песах Икхат, то ли воспитатель, то ли заместитель директора, который поднялся в конце вечера и, кипя от негодования и гнева, настаивал, что одна из задач художественной литературы — это очищение: даже среди жалкого убожества и страданий она должна нести хоть каплю утешения и проблеск сострадания. В чем это должно выражаться? Хотя бы зализать наши раны, если не перевязать их. И, по крайней мере, художественной литературе не следует ради собственного удовольствия щеголять стремлением поиздеваться и покопаться в наших ранах, как это делают в наши дни новые писатели. Все у них доведено до омерзения, все — сплошная сатира. Все у них — осмеяние и пародия, в том числе пародия на самих себя. Все — жестокий сарказм, во всем ощущается бессердечная злоба. По мнению доктора Песаха Икхата, следует, по крайней мере, обратить на это их писательское внимание и время от времени указывать на недопустимость подобного.
Рахель войдет в ванную, примет теплый душ, наденет другую ночную рубашку. И у этой рубашки есть две пуговички у горловины, и она застегнет обе.
Яблоко упало к подножию дерева.Стоит себе дерево у изголовья яблока.Дерево уже пожелтело. Яблоко раздавлено.Дерево уже сбросило желтые листья.Прикрывают листья увядание яблока,А холодный ветер перелистывает их.Уже пришла зима. Миновала осень.Дерево изъедено. Яблоко сгнило.Еще немного — и это придет.Еще немного — и не будет больно.Десять минут после полуночи. «Подручный негодяев» господин Леон и его приспешник Шломо Хуги всё еще сидят под кондиционером перед телевизором в квартире семейства Хуги в тель-авивском квартале Яд-Элияху. Квартира просторная, она недавно отремонтирована и состоит из двух небольших квартир, соединенных в одну; расположена она на третьем этаже, окна ее выходят во двор. Оба сидят у стола, покрытого цветастой клеенкой, не переставая грызут фисташки, подсоленный миндаль, семечки подсолнуха и смотрят фильм, где то и дело кого-то убивают (женщины отправлены на кухню или в соседнюю комнату, поскольку фильм этот не для слабонервных).
Господин Леон, грузный, лысый, с мутно-серыми глазами и до смешного маленьким, похожим на пуговку носиком, затерявшимся как раз посередине физиономии, во время перерыва на рекламу накидывается на хозяина дома.
— Дир балак! — кричит он по-арабски. — Поверь мне, Хуги, тебе лучше забрать обратно то, что ты сказал. Глянь сюда, на стол, вот я кладу сто шекелей наличными, и спорим, что это вовсе не черномазый, а зубной врач убил всех троих, одного за другим, со своим… как там его зовут… помощником… Он и укокошил их при помощи…
Шломо Хуги, поколебавшись, берет свои слова обратно:
— Смотрите, я ведь не настаиваю… Может, и в самом деле этот врач убил всех, одного за другим, а не негр. Я обычно подозреваю того, кто выглядит невиновным. Все выяснится очень скоро. Все, что я сказал, было моим личным предположением, не более того.
Спустя еще несколько мгновений Хути, окончательно сдаваясь, добавляет:
— Обратите внимание, у нас в иудаизме, если не ошибаюсь, в талмудическом трактате «Таанит», сказано: «Господь запоминает тех, кто много убивает». Раввин Джанах так поясняет это: Господь действительно призрел на Авеля и на дар его, но, по сути, предпочел как раз Каина. Доказательство тому: Авель умер молодым, еще до того, как успел жениться, вот и выходит, что все мы, весь род человеческий, включая и нас самих, то есть еврейский народ, все мы вышли из семени Каина, а не из семени Авеля. Разумеется, никого я не хотел обидеть, не приведи Господь.
Господин Леон обдумывает какое-то время сказанное, сгрызает три-четыре орешка и спрашивает:
— Ну и что? Что ты хотел этим сказать?
И Шломо Хути печально отвечает:
— Кто? Я? Что я знаю? Конечно, есть еще много разъяснений и толкований в иудаизме, но я лично все еще нахожусь, как говорится, на нижней ступеньке. В общем-то, я знаю очень мало. Почти ничего. Скажите, разве не жаль, что Он предпочел Каина? Разве не лучше было бы для нас, если бы Он предпочел Авеля? Но у Него уж точно была причина. Во Вселенной ничего не бывает без причины. Ни единой вещи. Ничего. Будь то даже вот эта ночная бабочка. Будь то даже волос в супе. Что бы то ни было, любая вещь в мире, без исключений, свидетельствует не только о себе. Свидетельствует о себе и еще о чем-то ином. Свидетельствует о чем-то чрезвычайно великом и страшном. В иудаизме это называется «сокрытое». То, что знают только великие праведники, те, кто «на ступенях святых и чистых».
Господин Леон ухмыляется:
— Да ты, похоже, слегка свихнулся, Хуги. Даже больше, чем «слегка». Те, кто приобщают тебя к вере, как видно, окончательно задурили тебе голову. То, что ты разговариваешь не слишком вразумительно, это для меня не новость. Но в последнее время, с тех пор, как ты попал в лапы тех, кто старается вернуть тебя к вере, ты не только бестолково выражаешься, но мелешь невесть что. Какая связь, объясни мне, пожалуйста, между ночной бабочкой и Каином с Авелем? Между волосом в супе и святыми праведниками? Лучше тебе помолчать, Хуги. Хватит. Тихо. Не мешай смотреть. Реклама уже кончилась.
Шломо Хуги обдумывает услышанное. И наконец пристыженно и виновато, почти шепотом, произносит:
— По правде? Я и сам не понимаю. Понимаю все меньше и меньше. Похоже, самое лучшее для меня — молчать.
Юваль Дахан выходит на веранду. Не зажигая света, он лежит в гамаке матери и не обращает внимания ни на летучих мышей, носящихся вокруг или устроившихся в листве фикуса, ни на тонкое жужжание комаров; мысленно он сочиняет письмо писателю, литературный вечер которого состоялся несколько часов назад в Доме культуры имени Шуни Шора и погибших в каменоломне.
В своем письме юноша выскажет неприятие той сухой учености, которую продемонстрировал в своей лекции специалист-литературовед, попытается в нескольких фразах выразить то богатство чувств, которое рождают в нем рассказы писателя, объяснит, почему он думает, что именно этот писатель скорее, чем любая другая душа в мире, способен понять его, Юваля, стихи. Некоторые из них он осмелится приложить к своему письму — в надежде, что отыщется у писателя свободных полчаса, чтобы взглянуть на них и, может, даже черкнуть в ответ две-три строчки.