Римлянка. Презрение. Рассказы
Шрифт:
— Словом, Мольтени, мы договорились, вы будете работать с Рейнгольдом.
— Договорились, выдавил я через силу.
— Великолепно. В голосе Баттисты я почувствовал Удовлетворение. Сделаем так: завтра утром Рейнгольд Должен уехать в Париж, он пробудет там неделю, за эту неделю вы, Мольтени, напишете и представите мне либретто сценария «Одиссеи»… Как только Рейнгольд вернется из Парижа, вы оба отправитесь на Капри и немедленно приметесь за работу.
После этой завершившей наш разговор фразы Рейнгольд встал, я машинально поднялся вслед за ним. Я знал, что мне нужно заговорить о контракте и об авансе, иначе Баттиста обведет меня вокруг пальца. Но меня волновали мысли об Эмилии, а еще больше странное совпадение рейнгольдовской интерпретации Гомера с фактами моей личной жизни. Все-таки, когда мы подошли к двери, я пробормотал:
— А контракт?
— Контракт готов, неожиданно благодушно ответил Баттиста. А вместе с контрактом и аванс… Вам надо только зайти в канцелярию, подписать контракт и получить деньги…
Я растерялся от неожиданности. Я ожидал, что, как бывало при работе над другими сценариями, Баттиста будет всячески вилять, стараясь снизить мой гонорар или затянуть выплату аванса, а тут вдруг он платит мне сразу и без проволочек. Пока мы шли в соседнюю комнату, где помещалась канцелярия, я не удержался и промямлил;
— Спасибо, Баттиста… Вы знаете, я сижу без денег.
Я кусал себе губы. Прежде всего неправда, будто я сидел без денег, во всяком случае, дела мои были не настолько плохи, как можно было бы заключить из сказанной мною фразы. Да и вообще я сразу почувствовал, не знаю даже почему, что мне не следовало этого говорить. Баттиста подлил масла в огонь.
— Я догадывался об этом, мой милый, сказал он, покровительственно похлопывая меня по плечу, и обо всем позаботился.
И, обратившись к одному из секретарей, сидевших за барьером, он распорядился:
— Это синьор Мольтени… контракт и аванс.
Секретарь встал, открыл папку и извлек из нее уже готовый контракт, к которому скрепкой был приколот бланк расписки в получении аванса. Пожав Рейнгольду руку, Баттиста снова похлопал меня по плечу, пожелал мне удачной работы и вернулся к себе в кабинет.
— Синьор Мольтени, сказал Рейнгольд, подходя ко мне и протягивая руку, мы увидимся, как только я вернусь из Парижа… Тем временем сделайте либретто сценария «Одиссеи», представьте его синьору Баттисте и обсудите с ним.
— Хорошо, сказал я, посмотрев на него с некоторым изумлением, мне показалось, что он понимающе и очень по-дружески кивнул мне.
Заметив мой удивленный взгляд, Рейнгольд вдруг взял меня под руку и прошептал на ухо:
— Не волнуйтесь… Не бойтесь… Пусть Баттиста говорит все, что ему угодно… Мы сделаем психологический фильм… только психологический.
Я обратил внимание на то, что слово «психологический» Рейнгольд произнес на немецкий манер: «псюхологический». С коротким поклоном он пожал мне руку и вышел, стуча каблуками. Я проводил его взглядом. Голос секретаря заставил меня вздрогнуть:
— Синьор Мольтени… Не будете ли вы так любезны расписаться вот здесь?..
Глава 9
Когда я пришел домой, было только семь часов. Я позвал Эмилию, но она не откликнулась квартира была пуста. Эмилия ушла, и вряд ли ее следовало ждать раньше ужина. Я был разочарован и даже немного огорчен тем, что ее не оказалось дома: я рассчитывал, что застану ее и не откладывая поговорю о случае с машинисткой. Я решил, что причиной нашего разлада послужил именно тот поцелуй, и, преисполненный новой уверенности в себе, надеялся, что мне удастся несколькими словами разъяснить недоразумение, а затем сообщить ей приятное известие о только что заключенном контракте, о полученном авансе, о поездке па Капри. Хотя объяснение с Эмилией откладывалось всего лишь на два часа, я вес равно испытывал разочарование и досаду и даже видел в этом плохое предзнаменование. Сейчас я был уверен в себе, но кто знает, сумею ли я найти столь же убедительные слова через два часа. Потому что, хотя я и обманывал себя, тешил мыслью, что мне удалось отыскать конец нити и распутать клубок, разобраться, в чем истинная причина того, что Эмилия меня разлюбила, в глубине души я далеко не был уверен в этом. И достаточно было мне не застать Эмилии дома, как я снова почувствовал тревогу и впал в дурное настроение.
Подавленный, раздраженный, растерянный, я прошел в кабинет и стал рыться в книжном шкафу, ища «Одиссею» в переводе Пиндемонте. Найдя книгу, я сел к письменному столу, вставил в пишущую машинку лист бумаги и, закурив, приготовился изложить краткое содержание поэмы. Я надеялся, что работа поможет мне успокоиться или по крайней мере забыться. К. этому средству я не раз прибегал и прежде. Раскрыв книгу, я не спеша прочитал первую песнь. Затем напечатал заголовок: «Краткое содержание „Одиссеи“» и приступил к изложению. «Троянская война окончилась несколько лет назад. Все участвовавшие в ней греческие герои возвратились домой. Лишь один Одиссей находится еще вдали от родного острова и своей семьи». Однако, дойдя до этого места, я остановился, сомневаясь, следует ли в кратком изложении описывать совет богов, на котором обсуждался вопрос о возвращении Одиссея на Итаку. Я считал этот эпизод важным моментом, поскольку он вносит в поэму идею неотступности рока, тщеты и вместе с тем возвышенности героических усилий человека. Выбросить этот эпизод означало исключить весь внеземной мир поэмы, отрицать всякое божественное вмешательство, отказаться от изображения столь милых и исполненных высокой поэзии богов. Баттиста, несомненно, не пожелает даже слышать о них он сочтет богов всего лишь пустыми болтунами, хлопочущими о том, с чем герои поэмы прекрасно могут справиться и сами. Что до Рейнгольда, то его недвусмысленное желание создать чисто психологический фильм тоже не предвещало для богов ничего хорошего: психологизм, разумеется, исключал идею рока и самую возможность божественного предопределения: сторонники психоанализа, в лучшем случае, находят фатальную неизбежность в глубинах человеческой души, в темных закоулках так называемого подсознания. Поэтому боги излишни они неэффектны сценически и неоправданны психологически… Я думал об этом все более вяло, мысли путались. Время от времени взгляд мой падал на пишущую машинку, и я говорил себе, что должен продолжать работу, но мне это не удавалось, я не в силах был шевельнуть пальцем; я неподвижно сидел за письменным столом, устремив взгляд в пустоту и глубоко задумавшись. В действительности я не столько размышлял, сколько пытался осмыслить все те противоречивые и неприятные чувства, которые наполняли мое сердце горечью и ледяным холодом. Однако я был так подавлен, испытывал такую усталость и глухое раздражение, что никак не мог разобраться, что же происходит в моей душе. И вдруг совершенно неожиданно так по недвижной поверхности стоячего пруда пробегает легкая рябь у меня мелькнула мысль: «Сейчас я собираюсь подвергнуть „Одиссею“ той хирургической операции, какой обычно подвергают художественное произведение при экранизации… а когда сценарий будет закончен, книга вернется в шкаф, встанет среди прочих использованных мной при работе над другими сценариями томов… и через несколько лет в поисках какой-нибудь книги, которую можно было бы так же изуродовать для очередного фильма, я вновь увижу „Одиссею“ и скажу себе: „Ах да, тогда я писал сценарий вместе с Рейнгольдом… а потом дело кончилось ничем… кончилось ничем, после того как мы целыми днями с утра до вечера говорили об Одиссее, Пенелопе, циклопах, Цирцее, сиренах… и говорили впустую, потому… потому что не оказалось денег на постановку“». При этой мысли я почувствовал, как во мне вновь поднимается глубокое отвращение к ремеслу, которым я вынужден был заниматься. И снова с острой болью я ощутил, что отвращение это рождает во мне уверенность в том, что Эмилия меня больше не любит. До сих пор я работал для Эмилии, только для нее одной; когда же я убедился, что она меня больше не любит, эта работа утратила всякий смысл.
Не знаю, сколько времени я просидел в такой позе, неподвижно застыв перед пишущей машинкой, устремив взгляд в окно. Внезапно я услышал, как хлопнула входная дверь, затем до меня донесся шум шагов в гостиной, и я понял возвратилась Эмилия. Но я не тронулся с места, не сделал ни одного движения. Через некоторое время у меня за спиной приоткрылась дверь и раздался голос Эмилии. Она спросила:
— Ты здесь? Что ты делаешь? Работаешь?
Тогда я обернулся.
Она стояла на пороге в шляпке и со свертком в руках. Я ответил с легкостью, которая после стольких сомнений и раздумий самого меня удивила:
— Нет, не работаю… Думаю, следует ли вообще соглашаться писать для Баттисты этот новый сценарий. Она закрыла за собой дверь, подошла ко мне.
— Ты был у Баттисты?
— Да.
— И вы не столковались?.. Он тебе мало предложил?
— Да нет, предложил он мне достаточно… мы сговорились.
— Тогда в чем же дело?.. Может быть, тебе не нравится сюжет?
— И сюжет неплох.
— А что за сюжет?
Прежде чем ответить, я взглянул на нее, она была все такой же рассеянной и равнодушной, видно было, что говорит она со мной, словно отбывает повинность.
— «Одиссея», ответил я кратко.
Она положила сверток на письменный стол, затем подняла руки и, осторожно сняв шляпку, тряхнула головой, чтобы распушились примятые волосы. Но лицо ее ничего не выражало, и взгляд оставался рассеянным: она либо не поняла, что речь идет о бессмертной поэме, либо это название пожалуй, так оно и было, хоть она его и слышала, ничего не говорило ей.
— Ну так что же, произнесла она наконец почти нетерпеливо, она тебе не нравится?
— Я тебе уже сказал, что нравится.