Римлянка. Презрение. Рассказы
Шрифт:
«Пойду к Астарите и попрошу освободить ее», — подумала я, потом протянула руки и тотчас же почувствовала, что стены тюремной камеры раздвинулись, образовался узкий проход и я могу выйти. Я проделала несколько шагов в темноте, нащупала выключатель и судорожно его повернула. Комнату залил яркий свет. Тяжело дыша, я стояла голая возле двери, тело и лицо были покрыты холодным потом. То, что я приняла за тюремную камеру, оказалось всего-навсего пространством между шкафом, стеною и комодом, которые, отгораживая часть спальни, образовывали узкий закуток. В полусне я встала, прошла вперед и забилась в этот угол.
Я снова погасила свет и, осторожно ступая, пошла к постели. Прежде чем заснуть, я подумала, что воскресить ювелира я, конечно, не смогу, но могу спасти или по крайней мере попытаться спасти служанку и сейчас нет ничего важнее этого. Теперь, когда я поняла, что я не такая уж добрая, какой считала себя, я обязана была сделать это во что бы то ни стало. Во всяком случае, моя доброта прекрасно уживалась с наслаждением, которое я испытывала от кровопролития, с восхищением перед насилием и даже с тем непонятным
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
На следующее утро я тщательно оделась, положила пудреницу в сумку и вышла из дома с намерением позвонить Астарите по телефону. Как ни странно, но я чувствовала себя очень легко, тоска, которую накануне вечером навеяла на меня исповедь Сонцоньо, окончательно исчезла. Позднее мне не раз приходилось убеждаться в том, что тщеславие — самый страшный враг человеколюбия и доброты. Именно тщеславие, а не ужас и страх испытывала я при мысли, что я — единственный человек во всем городе, которому известно, как произошло убийство и кто его совершил. Я говорила себе: «Я знаю, кто убил ювелира», и мне казалось, что я смотрю на людей и на вещи совсем иными глазами, чем вчера. Я подумала даже, что во мне, очевидно, тоже произошли перемены, я боялась, что на моем лице можно прочесть тайну Сонцоньо. Одновременно я испытывала сладкое, непреодолимое желание поведать кому-нибудь все, что я знала. Эта тайна переполняла мою душу, готовая вылиться наружу, как вода из тесного сосуда, и мне хотелось перелить ее в чью-то чужую душу. Думаю, что именно такое состояние толкает преступников на исповедь, они рассказывают о своих преступлениях любовницам или женам, а те в свою очередь делятся секретом с близкими друзьями, те — со своими, и так далее, пока слух не дойдет до полиции, и тогда всему конец. А кроме того, сознаваясь в своих грехах, преступники пытаются таким образом взвалить часть невыносимой тяжести на других людей. Словно вина — это ноша, которую можно делить и делить на части и взваливать на плечи разных людей, пока она не станет совсем легкой и незначительной. А в действительности все происходит иначе: бремя неделимой ноши отнюдь не уменьшается от того, что его взваливают на чужие плечи, а, наоборот, становится все тяжелее, чем большее число людей принимают его на себя.
Шагая по улице в поисках телефона-автомата, я купила несколько газет, в которых впервые прочла сообщение об убийстве на улице Палестро. Но с того времени прошло уже несколько дней, и в газетах я обнаружила всего пять-шесть строк под заголовком: «Ничего нового об убийстве ювелира». Я поняла, что если Сонцоньо не наделает глупостей, то он может спать спокойно: преступление не раскроется. Полиции, которая ведет расследование, не так-то легко найти убийцу, поскольку ювелир сам занимался темными и незаконными сделками. Ювелир, как сообщали газеты, вел по большей части тайные дела с людьми всех слоев и всех сословий; убийца мог оказаться совсем незнакомым ему человеком и совершить преступление неумышленно. Это предположение было ближе всего к истине. И именно оно давало всем понять, что полиция вынуждена отказаться от поисков виновного.
Я зашла в кафе, где был телефон-автомат, и набрала номер Астариты. Прошло по меньшей мере месяца полтора, как я звонила ему в последний раз, и, должно быть, я застала его врасплох, потому что сперва он не узнал моего голоса и начал говорить тем непринужденным тоном, каким обычно разговаривал у себя в кабинете. В первую минуту у меня даже мелькнула мысль, что он вообще не хочет больше знать меня, и, откровенно говоря, сердце мое ёкнуло при мысли о служанке, сидевшей в тюрьме, и о роковом для меня стечении обстоятельств: именно теперь, когда я так нуждалась в Астарите, который мог вмешаться и спасти эту бедную женщину, он разлюбил меня. Однако я обрадовалась, что всерьез беспокоюсь о судьбе служанки, ведь это свидетельствовало о том, что я не утратила свою доброту, и доказывало, что я, несмотря на мою связь с убийцей Сонцоньо, в общем-то, осталась прежней Адрианой, кроткой и отзывчивой, как всегда.
Я робко назвала Астарите свое имя, и тотчас же, к великой моей радости, услышала, как изменился его голос, как он стал запинаться и что-то мямлить. Признаюсь, что я почувствовала к нему дружеское расположение, ведь такая любовь всегда льстит женщине, а сейчас она внесла в мою душу успокоение и наполнила чувством благодарности. Я говорила с ним непривычно ласково, назначила ему свидание, он пообещал непременно прийти, и я вышла из кафе.
Всю прошедшую кошмарную для меня ночь беспрерывно лил дождь. Сквозь сон я слышала, как назойливый шум дождя сливался со свистом ветра, отгораживая наш дом завесой непогоды, отчего еще безнадежнее становилось мое одиночество, еще сильнее сгущался вокруг меня мрак. Но к утру дождь прекратился, а ветер, собрав последние силы, разогнал тучи, и сразу же проглянуло прозрачное небо, свежим стал воздух, застывший в неподвижности. Поговорив по телефону с Астаритой, я пошла прогуляться по платановой аллее, любуясь первыми лучами солнца. После дурно проведенной, беспокойной ночи у меня осталось легкое головокружение, но от свежего воздуха оно скоро прошло. Я от души наслаждалась прекрасным утром, и все предметы, на которых задерживался мой взгляд, казались мне особенно привлекательными, очаровывали меня и радовали. Я любовалась влажными бороздками, которые окаймляли уже подсохшие каменные плиты мостовой; любовалась стволами платанов, их корой из белых, зеленых, желтых, коричневых чешуек, блестевших издали, как золото; любовалась фасадами домов, еще хранившими следы ночного омовения — большие мокрые пятна; я с удовольствием поглядывала на утренних прохожих, на мужчин, спешивших на работу, женщин с хозяйственными
Под влиянием таких мыслей преступление Сонцоньо, коварство Джино, несчастье, случившееся со служанкой, и сеть интриг, опутавших меня, вновь показались мне прямыми последствиями моей неправедной жизни; последствия эти были лишены особого смысла, отнюдь не возлагали на меня вины, но с ними можно было покончить лишь в том случае, если бы я сумела осуществить все мои прежние мечты о семейной жизни. Мне ужасно захотелось быть праведной во всех отношениях: жить в мире с моралью, которая не позволяет заниматься моим ремеслом; жить в мире с природой, которая требует, чтобы женщина моего возраста имела детей; жить в мире с эстетическим вкусом, который требует, чтобы люди окружали себя красивыми вещами, одевались в новые изящные платья, жили в светлых, чистых и уютных домах. Но одно исключало другое, и если я хотела жить в мире с моралью, то не могла бы жить в мире с природой, а эстетический вкус одновременно противоречил и морали и природе. И при этой мысли я испытала привычную досаду, преследовавшую меня всю жизнь, я имею в виду вечное сознание своей нищеты, которую можно побороть, лишь только принеся в жертву самые светлые чаяния. Но кроме того, я поняла, что еще не окончательно примирилась со своею судьбой, и это вселило в меня новую веру в будущее; я подумала, что, как только мне представится случай переменить жизнь, он не будет для меня неожиданностью и я вполне сознательно воспользуюсь им без колебаний.
Я назначила свидание с Астаритой на полдень, в это время он как раз уходил со службы. В моем распоряжении было еще несколько часов, и я, не зная, чем заняться, решила навестить Джизеллу. Я уже давно не виделась с нею и подозревала, что в ее жизни кто-то занял место Риккардо, игравшего роль не то жениха, не то любовника. Джизелла, как и я, надеялась рано или поздно упорядочить свою жизнь, думаю, что это общая мечта всех женщин моей профессии. Меня вела к этому природная склонность, а Джизелла, которая придавала непомерно большое значение мнению людей, главным образом заботилась о соблюдении внешних приличий. Она стыдилась, что другим известно, кто она такая — в этом все дело, — хотя в отличие от меня привела ее к этому ремеслу более сильная, чем моя, склонность к такой жизни. Я же, наоборот, не испытывала никакого стыда, а лишь иногда, в редкие моменты чувствовала себя униженной и оскорбленной.
Дойдя до дома Джизеллы, я стала подниматься по лестнице. Но меня остановил голос привратницы:
— Вы к синьорине Джизелле? Она здесь больше не живет.
— А куда она переехала?
— На улицу Касабланка, номер семь.
Улица Касабланка размещалась в новом районе.
— Приехал какой-то блондин на машине, они взяли вещи и уехали.
Я тотчас же подумала, что пришла сюда именно за тем, пришла услышать эти слова: Джизелла уехала с каким-то синьором. Не знаю почему, но я вдруг почувствовала сильную усталость, ноги подкосились, и я схватилась за дверной косяк, чтобы не упасть. Но я постаралась взять себя в руки и, подумав, решила разыскать Джизеллу по новому адресу. Я села в такси и попросила шофера отвезти меня на улицу Касабланка.
Машина увозила нас все дальше от центра города, от его узких улочек, где, тесно прижавшись друг к другу, стоят старинные дома. Улицы постепенно расширялись, разветвлялись, стекались воедино, образуя площади, затем опять расширялись, дома здесь были сплошь новые, и между ними проглядывали зеленые полоски бывших полей. Я понимала, что моя поездка к Джизелле носит невеселый, даже тягостный характер, и от этого мне делалось все грустнее и грустнее. И вдруг я вспомнила, как старалась Джизелла совратить меня с пути истинного и сделать такой, какой была сама; я невольно так же естественно, как кровоточит незажившая рана, начала плакать.