Римлянка. Презрение. Рассказы
Шрифт:
Как приятно зимним вечером, пришедшим на смену короткому дню, когда ты долго оставался наедине со своими мыслями, выйти прогуляться по центральным городским улицам, где движение более оживленное, где много прохожих, а витрины магазинов ярко освещены. На свежем, чистом воздухе, в суматохе и блеске городской жизни голова становится ясной, душа очищается и наполняется радостным, пьянящим возбуждением, все трудности сразу словно исчезают, и ты спокойно бродишь в толпе людей, беспечно созерцая то одну, то другую мимолетную сценку, которую представляет улица твоему праздному вниманию. Тогда действительно начинает казаться, что все «долги наша», как говорится в молитве, прощены нам, и прощены не за наши заслуги или по какому-нибудь другому счету, а единственно в силу общего таинственного закона всепрощения. Само собой разумеется, что для этого нужно пребывать в счастливом состоянии духа или по крайней мере
Я знала, что мне надо пойти в церковь и исповедаться. И должно быть, именно потому, что мне дали такой совет и я охотно готовилась последовать ему, я не спешила, даже не думала больше об этом деле. Я медленно шла по улицам, время от времени останавливалась и рассматривала вещи, выставленные в витринах магазинов. Если бы я встретила знакомых, то они, конечно, решили бы, что я пытаюсь «подцепить» мужчину. Но на самом деле я никогда не была столь далека от подобной мысли. Я, пожалуй, согласилась бы пойти с каким-нибудь мужчиной, который понравился бы мне, но вовсе не из-за денег, а поддавшись озорному порыву, избытку жизненных сил. Но те мужчины, которые подходили ко мне, когда я стояла у витрин, и говорили мне привычные слова и делали привычные предложения составить компанию, не нравились мне. Поэтому я не отвечала им, даже не смотрела в их сторону и продолжала как ни в чем не бывало шествовать дальше важным, неторопливым шагом.
И неожиданно, все еще пребывая в задумчивом и счастливом настроении, я увидела церковь, где исповедовалась в последний раз, сразу после поездки в Витербо. Фасад церкви в стиле барокко с высоким фронтоном, увенчанным двумя ангелами, дующими в трубы, был зажат между сверкающими рекламами кинотеатра и ярко освещенной витриной чулочного магазина, погружен в темноту и задвинут, как кулиса, в глубь улицы. По нему скользили фиолетовые блики световой рекламы, и он показался мне похожим на темное, морщинистое лицо старушки, которая, накинув на голову старую шаль, доверительно кивает именно мне, а не прохожим, идущим мимо. Я вспомнила о красивом священнике-французе, падре Элиа, который успел внушить мне чувство симпатии, и мне показалось, что этот хоть и молодой, но опытный, умный и мало похожий на священника человек поможет мне вернуть пудреницу. Кроме того, падре Элиа уже немного знал меня, и мне будет легче покаяться ему во всех ужасных и позорных грехах, которые отягощали мою душу.
Я поднялась по лестнице, отодвинула полог, прикрывавший вход, и вошла в церковь, накрыв голову носовым платком. Когда я опускала пальцы в святую воду, меня поразило изображение, высеченное на чаше: обнаженная женщина с развевающимися по ветру волосами и воздетыми к небу руками бежала от мерзкого дракона с птичьим клювом, который, поднявшись на задние лапы, несся за ней вдогонку. Мне подумалось, что я похожа на эту женщину, я тоже убегаю от дракона, тоже бегу по кругу, но иногда кажется, что я, как и эта женщина, уже не убегаю, а сама преследую в страстном и радостном порыве своего мерзкого мучителя. Я отвернулась от чаши, перекрестилась и осмотрела церковь. Здесь ничего не изменилось, по-прежнему царил беспорядок, было темно и мрачно, как и в прошлый раз. Церковь все так же была погружена в сумрак, за исключением главного алтаря, где вокруг распятия горело множество свечей, и от их сияния тускло поблескивали медные канделябры и серебряные чаши. Придел Мадонны, у ног которой я в прошлый раз с такой глубокой и тщетной страстностью молилась, тоже был освещен; два ризничных сторожа, взгромоздившись на лестницы, прилаживали к архитраву какие-то красные с золотой бахромой украшения. Исповедальня падре Элиа была занята, я прошла и опустилась на колени перед главным алтарем возле беспорядочно сдвинутых стульев с плетеными сиденьями. Я не испытывала ни малейшего беспокойства, но мне не терпелось поскорее покончить со всем. Однако нетерпение мое было веселым, безудержным, легким, с примесью гордости, которая приходит вместе с решением осуществить долго вынашиваемое доброе дело; и я не раз замечала, что подобное нетерпение, идущее от самого сердца и отметающее всякое вмешательство рассудка, тем самым зачастую ставит под удар само доброе дело и иногда может принести куда больший вред, чем любое заранее обдуманное намерение.
Как только я увидела, что человек, который исповедовался, поднялся и вышел, я направилась к кабине, опустилась на колени и, не ожидая, пока священник заговорит со мной, начала:
— Падре Элиа, я пришла не просто исповедоваться… я пришла рассказать вам об одном очень запутанном деле и попросить вас о милости, в которой, я уверена, вы мне не откажете.
По ту сторону решетки тихий голос сказал, что готов выслушать меня. Я была уверена, что за стенкой находится падре Элиа, даже ясно представляла себе его прекрасное спокойное лицо, склоненное к темному, с отверстиями щитку. И тут впервые с тех пор, как я вошла в церковь, меня охватил радостный и благочестивый восторг. Моя нагая и запятнанная душа как бы внезапно отделилась от тела и опустилась на ступени перед решеткой. Я действительно на какое-то мгновение уверилась, что я — душа без тела, свободная, прозрачная, как воздух: так, говорят, бывает после смерти человека. И падре Элиа, как мне казалось, освободил свою, в отличие от моей светлую, душу от телесной оболочки, предстал передо мною утешителем, разрушив решетку, стены, мрак исповедальни. Вероятно, такое чувство полагалось бы испытывать всякий раз, когда идешь на исповедь. Но никогда прежде я не переживала этого столь остро.
Я начала говорить и, закрыв глаза, прислонившись лбом к решетке, рассказала все без утайки. Рассказала о своем занятии, о Джино, об Астарите, о Сонцоньо, о краже и об убийстве. Я назвала себя, назвала имена Джино, Астариты и Сонцоньо. Указала место кражи, место преступления и свой адрес. Описала также внешность этих людей. Не знаю, что побудило меня к этому. Но своим рвением я напомнила хозяйку, которая после долгого перерыва наконец решилась навести порядок в доме и не может успокоиться до тех пор, пока не выметет все до последней пылинки и не выгребет остатки мусора из самых темных углов. И в самом деле, по мере того как я подробно рассказывала обо всем случившемся, мне начало казаться, что я освобождаю душу и разум и чувствую себя легче, чище.
Я говорила рассудительным и спокойным голосом. Духовник слушал, не произнося ни слова и не прерывая меня. Когда я кончила, на минуту воцарилось молчание. Потом я услышала, как ужасный, тихий, елейный, скрипучий голос произнес следующие слова:
— Ты поведала мне страшные и удивительные вещи, дочь моя. Рассудок отказывается верить этому… но ты поступила правильно, что пришла исповедаться… теперь я сделаю для тебя все, что в моих силах.
Довольно много времени прошло с тех пор, как я в первый и единственный раз исповедовалась в этой церкви. И я, возбужденная и гордая тем, что собираюсь совершить доброе дело, совсем забыла об одной характерной и приятной для меня черте: о французском акценте падре Элиа. А тот, кто исповедовал меня, говорил без малейшего акцента, на чистейшем итальянском языке, в том особом витиеватом стиле, который так присущ священнослужителям. Я осознала свою ошибку к вся оцепенела, так бывает, когда стремительно и доверчиво протягиваешь руку за прекрасным цветком, а пальцы твои наталкиваются на холодную и скользкую змею. К неприятному чувству неожиданности, что передо мной другой человек, прибавилось еще ужасное впечатление, которое производил на меня этот чужой и вкрадчивый голос. Я все же нашла в себе силы и прошептала:
— А вы действительно падре Элиа?
— Собственной персоной, — подтвердил незнакомый священник, — а почему ты спрашиваешь? Разве ты бывала здесь раньше?
— Всего один раз.
Священник помолчал немного, а потом продолжал:
— Все, что ты мне рассказала, следовало бы рассмотреть подробно, вопрос за вопросом… речь идет не об одном грехе, а о бесконечной цепи грехов, одни касаются тебя лично, другие — самых разных людей… Но поговорим о тебе, понимаешь ли ты, что совершила великое множество тяжких грехов?
— Да, понимаю, — прошептала я.
— И ты раскаялась?
— Думаю, что да.
— Если твое раскаяние чистосердечно, — продолжал он доверительным и покровительственным тоном, выдававшим любителя поговорить, — ты можешь, конечно, надеяться на отпущение грехов… Но, увы, дело касается не только тебя… тут замешаны и другие лица, с их грехами и преступлениями… тебе стало известно о величайшем злодеянии… ведь был убит человек, и убит столь жестоким образом… не испытываешь ли ты побуждения во всеуслышание объявить имя виновного, чтобы он понес заслуженную кару.
Таким образом он внушал мне мысль донести на Сонцоньо. Как священник, он был по-своему прав. Но это предложение, произнесенное таким голосом и в такую минуту, лишь усугубило мое недоверие и мой страх.
— Если я скажу, кто он, — прошептала я, — то и мне не миновать тюрьмы.
— Люди, как и всевышний, — ответил он сразу же, — оценят твою жертву и твое раскаяние… закон не только карает, но и милует… и, пройдя через муки, которые ничто в сравнении с агонией невинной жертвы, ты восстановишь столь жестоко попранную справедливость… слышишь ли ты голос жертвы, тщетно молящий убийцу о пощаде?