Римские рассказы
Шрифт:
Приведенные мною слова показывают, что Моравиа смел, анализируя не только «коротышек» и «замухрышек», но и писателей, может быть, и самого себя. Он причисляет себя к тому художественному направлению, которое известно за границей главным образом по замечательным кинофильмам, а именно к неореализму. Я должен признаться, что мне менее всего кажутся убедительными литературные «измы». Всякое подлинное произведение искусства построено на жизни и показывает жизнь и, следовательно, может быть названо реалистичным, будь то «Божественная комедия» или «Гамлет», «Дон-Кихот» или «Мертвые души». Ни Толстой, ни Стендаль, ни Диккенс не доказывали, что они — реалисты: очевидно, в том не было нужды. Потом появились различные литературные течения, старавшиеся подчеркнуть приверженность писателей к изображению реальной жизни: натуралисты во Франции, веристы в Италии. Говоря о реализме, писатели прибавляли какой-либо эпитет. В чем отличие неореализма от реализма? Говорят, в том, что неореалисты
Когда я говорю, что замкнутый мир «Римских рассказов» определяется не особенностями населения итальянской столицы, а особенностями восприятия Моравиа, я менее всего хочу усомниться в реальности изображаемых им героев. Моравиа — прекрасный писатель, он умеет коротко и необычайно выразительно изобразить человека. Мы видим в «Римских рассказах» жестокую и бессмысленную жизнь, тупую борьбу за кусок хлеба, нудных мужей, хищных женщин, громкие, но невеселые воскресные развлечения, огни кино и баров, на которые слетаются, как мошкара, злосчастные люди, — всю мишуру столичной жизни, о которой тоскует один из героев Моравиа, попавший в деревенскую глушь.
Один и тот же прием объединяет все «Римские рассказы»: автор молчит, и о приключившемся с ними рассказывают сами герои новелл. Это помогает Моравиа еще ярче раскрыть в коротеньком рассказе своих неудачников, и это еще явственнее отделяет его художественную позицию от тех авторов, которые все время вертятся на сцене, подсказывая своим персонажам куцые, безликие реплики.
Мне кажется, что писатель не должен рассуждать за своих героев, он не вправе менять их поступки, их чувства, их язык. Но он вправе любить своих героев: от такой любви изображаемая им жизнь не становится менее реальной живой урок нам дал Чехов. Вероятно, персонажи «Римских рассказов» думают и чувствуют именно так, как показано в новеллах Моравиа, но это ведь только куски их жизни, рассказы в трактире, в поезде или на пляже. Они могли бы дополнить свое повествование; и если порой они нам кажутся чересчур мелкими, то это происходит от отношения автора к своим персонажам: он показывает их, как коллекцию психологических или житейских уродств. Я вспоминаю героев некоторых итальянских фильмов: «Похитители велосипедов», «Два гроша надежды», «Рим в одиннадцать часов». По своему социальному положению эти герои — родные братья героев «Римских рассказов». Моравиа себя причисляет к неореалистам, как и авторы названных кинокартин. Между тем зритель, видевший итальянские фильмы, находит их героев несчастными, но хорошими, обиженными, но не покушающимися на роль обидчиков. Отличие, видимо, в отношении Моравиа к своим героям. Он как бы возвращается к периоду романа «Равнодушные» и хочет во что бы то ни стало избежать маскировочной добродетели или иллюзий благородства.
Между романом «Равнодушные» и «Римскими рассказами» Моравиа написал ряд книг: «Маскарад», «Супружеская любовь», «Недоразумение», «Приспособленец», «Римлянка» и другие. Из них мне удалось прочитать только роман «Римлянка». Он как бы распадается на две части, первая мне показалась большой удачей Моравиа. Он дал волю своим чувствам, вложил в образ героини частицу себя, оживил ее своим дыханием. Адриана — милая девушка, созданная для любви и счастья, которая становится проституткой. Конечно, первая половина романа «Римлянка» не менее реалистична, чем «Римские рассказы», но она как-то добрее, человечнее.
Художники редко признаются даже себе в своих притяжениях или отталкиваниях. Говоря со мной о «Римских рассказах», Моравиа сказал, что ему хотелось рассказывать только для того, чтобы рассказать, он сослался на пример Боккаччо. Вряд ли римские рассказы продиктованы одним желанием разрешить литературную проблему. Если бы Моравиа привлекала только форма прямого рассказа, он нашел бы и более приятных героев, и более привлекательную фабулу. Один из рассказов выдает, как трудно порой разоблачать жизнь. Правда, эта тема сознательно принижена, взята в рамках умственных коротышек и моральных замухрышек, и все же она выделяется. Бродячий певец в ночных ресторанах, где ужинают зажиточные римляне, поет сентиментальные песенки, но поет, пародируя их, принижая. Случайно он заходит в харчевню, где едят герои «Римских рассказов», и один из посетителей, возмущенный тем, что над его любимой песенкой издеваются, поет ее просто «по-настоящему». Разоблачитель кончает жизнь самоубийством.
Даже педантичные критики начинают понимать, что писатель волен выбирать героев согласно своему душевному складу и что смешно его уговаривать изображать других людей, другую среду, другие чувства. На самом деле писатель отнюдь не волен в выборе героев — они являются сплавом его наблюдений и его переживаний. Напрасно Гоголь пытался преодолеть себя. Моравиа долго жил в обществе, где люди думали и чувствовали иначе, чем они говорили и поступали. В рассказе «Мысли вслух» он (опять-таки нарочито принижая тему) показывает, как сильна привычка к двойной жизни. Счеты писателя с миром равнодушных еще не сведены. Моравиа прав, говоря, что необходимы моральные оценки для того, чтобы создать высокую литературу. Необходимо и другое: страсть самого автора. Первая половина романа «Римлянка» показывает, как оживают герои, когда писатель отказывается от тяжелого, как обет, равнодушия. Альберто Моравиа молод, ему нет и пятидесяти лет. От него можно ждать больших книг.
Илья Эренбург.
Одержимый
В одно июльское утро, когда я подремывал в тени эвкалиптовых деревьев возле высохшего фонтана на площади Мелоццо да Форли, подошли двое мужчин и девушка и попросили отвезти их на Лидо ди Лавиньо. Пока мы договаривались о плате за проезд, я разглядывал их: первый был высокий, толстый блондин с бледным, землистым лицом и глубоко сидящими небесно-голубыми, словно фарфоровыми глазами; на вид ему было лет тридцать пять; другой — помоложе, брюнет, с всклокоченными волосами, в очках с черепаховой оправой, худой и весь какой-то расхлябанный, должно быть студент. А девушка так и вовсе была худющая, с остреньким длинным личиком, белеющим между двумя волнами распущенных волос; такая тоненькая в своем зеленом платье, делавшем ее похожей на змейку. Но рот у нее был сочный и красный, как ягодка, и глаза красивые, черные и блестящие, словно влажные угольки; и к тому же она на меня так поглядела, что я решил не торговаться. Они сели в машину — блондин рядом со мной, а двое других позади; и мы поехали.
Я пересек весь Рим, чтобы выехать на улицу, лежащую позади собора Сан-Паоло, потому что это самая короткая дорога в Анцио. Там я заправился бензином и поехал на большой скорости. Я рассчитал, что пути будет примерно километров пятьдесят, сейчас половина десятого, так что приедем часам к одиннадцати — лучшее время для купанья. Девушка мне понравилась, и мне захотелось завязать с ней знакомство; мои пассажиры, видно, были не очень важными особами. Мужчин по их выговору можно было принять за иностранцев; может быть, это были беженцы, из тех, что живут в колониях вокруг Рима. Девушка, напротив, была типичная итальянка, даже скорее всего римлянка, и тоже, наверно, не из богатых: какая-нибудь там горничная, или гладильщица, или еще что-нибудь в этом роде. Думая обо всем этом, я тем временем прислушивался к тому, как брюнет и девушка болтали и смеялись на заднем сидении. Особенно громко смеялась девушка; я уже раньше заметил, что она была довольно развязная и вся какая-то извивающаяся, словно пьяная змейка. При каждом взрыве хохота блондин морщил нос под темными очками для защиты от солнца, но ничего не говорил, даже не оборачивался. Впрочем, ведь ему стоило только поднять глаза и взглянуть в зеркальце, висящее над ветровым стеклом, чтобы прекрасно видеть все, что происходит сзади. Мы проехали Трапписти, корпуса завода Е-42 и единым духом подъехали к развилке дороги, ведущей на Анцио. Здесь я затормозил и спросил сидящего рядом со мной блондина, куда, собственно, их везти. Он ответил:
— В какое-нибудь тихое место, где никого нет… мы хотим быть одни.
Я сказал:
— Здесь будет километров тридцать пустынного берега… Вы сами должны решать.
Девушка из глубины машины крикнула:
— Пускай он решает. Я ответил:
— При чем же тут я?
Но девушка продолжала кричать:
— Пускай он решает, — и смеялась, словно в этих словах было что-то очень смешное.
Тогда я сказал:
— Лидо ди Лавиньо — очень людное место… Но я вас отвезу в один уголок неподалеку, где ни одной живой души не бывает.
Эти мои слова почему-то очень рассмешили девушку, и, нагнувшись вперед, она похлопала меня по плечу со словами:
— Молодец… Ты умный парень… Понял, что нам нужно.
Я не знал, что и думать, ее поведение казалось мне очень странным и хотя раздражало меня, но в то же время внушало какую-то неясную надежду. Блондин все время мрачно молчал, но под конец не выдержал:
— Пина, мне кажется, здесь нет ничего смешного.
И вот мы снова двинулись в путь.
День был душный, без ветра, белая дорога слепила глаза, те двое, позади, только и делали, что болтали и смеялись, но потом внезапно смолкли, и это было еще хуже, потому что я видел, как блондин посмотрел в зеркальце над ветровым стеклом и опять сморщил нос, словно увидел что-то, что ему очень не понравилось. Теперь по одну сторону дороги тянулись голые сухие поля, а по другую — густые заросли кустарника. Я замедлил ход возле столба с объявлением, Что охота здесь запрещена, затем свернул и поехал по извилистой тропинке. Зимой я здесь охотился, это и верно глухое место если не знать дороги, так и не отыщешь. За кустарником начинался сосновый лес, а за лесом — пляж и море. В этом лесу когда-то, во время высадки союзников в Анцио, окопались американцы, и сейчас еще здесь можно видеть остатки траншей, где валяются ржавые консервные банки и пустые патроны, и люди редко ходят сюда, потому что боятся мин.