Римские рассказы
Шрифт:
В общем, не знаю, как я очутился на улице; я весь дрожал от холода, а жена плакала и повторяла:
— Видишь, что ты наделал. Теперь мы нажили себе врагов, и этот год будет еще тяжелее прошлого.
Так, препираясь между собой, окруженные сверкающими праздничными огнями и летевшими из окон осколками бутылок, мы вернулись домой.
Родимое пятно
Мне очень неприятно, что я огорчил сестру, но все равно рано или поздно я бы обязательно поссорился с моим зятем Раймондо. И это не моя вина. А дело было вот как. В первый жаркий день, поутру, свернув в узелок купальный костюм и полотенце и привязав все это к седлу велосипеда, я взвалил
— Ты куда это собрался?
— В Остию, купаться.
— А работа?
— Да какая работа?
— Не валяй дурака… В Остию поедешь в понедельник… а сейчас идем в парикмахерскую.
В общем, что тут говорить? Раймондо большой, здоровенный парень, а я маленький и худенький. Он, конечно, отнял у меня велосипед, запер его в чулан, а потом взял меня за руку и толкнул к лестнице со словами:
— Пойдем, уже поздно.
— Ну, знаешь, — сказал я, — у нас столько работы, что времени нам все равно хватит!
На сей раз он ничего не ответил, но по его лицу я понял, что задел его за живое. Эту парикмахерскую он открыл на деньги моей бедняжки-сестры; дела шли неважно, вернее сказать — из рук вон плохо. Работников было двое — он и я, а клиенты к нам заглядывали так часто, что ничего не изменилось бы, если б мы оба отправились гулять, оставив в парикмахерской одного мальчишку Паолино стеречь бритвы и кисточки, а то не хватало только, чтоб нас еще обокрали!
Мы молча шли по улице; солнце уже здорово припекало. Парикмахерская находилась недалеко от нашего дома, в самом сердце старого Рима, на виа дель Семинарио — и то, что парикмахерскую открыли именно там, было главной ошибкой, потому что на этой улице по целым дням ни одной живой души не видно — тут кругом одни конторы и живет все сплошь бедный люд. Когда мы пришли, Раймондо поднял железную штору, потом снял пиджак и надел халат, я тоже переоделся. Тут появился Паолино, и Раймондо сразу же сунул ему в руки щетку и велел подмести хорошенько, до блеска, потому что, пояснил он, поддерживать чистоту — это дело первой важности для модной парикмахерской. Ну уж, сказал тоже! Мети, не мети, все равно не поможет, не все то золото, что блестит, знаете.
Ведь дела-то у нас шли плохо не только из-за этой улицы, а еще и потому, что заведение наше было совсем плохонькое: комнатка маленькая, панели на стенах грубо размалеваны под мрамор, кресла, стулья и деревянные полки выкрашены какой-то синькой, фаянсовые раковины, купленные по дешевке в другой парикмахерской, которая закрылась, пожелтели и потрескались, а полотенца и салфетки шила и вышивала сама сестра — за целый километр видно, что домашнее производство! Ну, значит, Паолино подмел пол — тоже, кстати, довольно безобразный, потому что кафельные плитки стерлись и стали совсем серыми, — а Раймондо тем временем, удобно расположившись в кресле, курил свою первую сигарету. Когда на полу не осталось ни одной пылинки, Раймондо с королевской важностью протянул Паолино двадцать пять лир и велел пойти купить газету, а когда тот вернулся, Раймондо углубился в чтение спортивных новостей. Так началось утро: Раймондо, развалившись в кресле, читал и курил, Паолино, присев на корточки на пороге, развлекался тем, что таскал за хвост кота, а я, сидя на приступочке у двери, бессмысленно глядел на улицу. Как я уже сказал, на эту улицу редко кто заглядывал: за час прошло мимо человек десять, а то и меньше, и почти всё женщины, возвращавшиеся с базара со своими корзинками. Наконец солнце перестало гулять по соседним крышам и залило своим светом и нашу улицу; я вошел в помещение и тоже решил сесть в кресло.
Прошло еще полчаса, клиенты все не показывались. Вдруг Раймондо бросил газету, потянулся, зевнул и сказал:
— Послушай, Серафино… раз уж клиенты что-то не идут, давай по крайней мере поупражняйся пока: побрей-ка меня.
Он
Паолино проворно подставил мне чашку, я развел мыло и затем, вертя кисточкой с такой силой и быстротой, как будто взбивал гоголь-моголь, намылил Раймондо все лицо до самых глаз. Я так яростно махал взад-вперед кисточкой, что скоро на щеках Раймондо образовалось два огромных шара из мыльной пены. Потом я схватил бритву и начал водить ею снизу вверх резкими толчками словно хотел зарезать своего клиента. На этот раз Раймондо испугался и сказал:
— Потише, потише… Что это с тобой?
Я не ответил и, запрокинув ему голову назад, одним взмахом бритвы прошелся от кадыка до ямочки на подбородке. Он не пикнул, но я чувствовал, что он дрожит. Потом я таким же манером махнул в обратном направлении, против шерсти, а потом он наклонился над раковиной и сполоснул лицо, а я вытер его несколькими бодрыми ударами полотенцем, которые, по-моему, сильно смахивали на оплеухи, и затем по его просьбе густо-густо попудрил тальком. Я думал, это все; но он, представьте, потянулся и сказал:
— Теперь стриги.
Я запротестовал:
— Да ведь я тебя только позавчера стриг.
А он спокойно ответил:
— Стриг, это верно… но шея наверняка уже заросла… Волосы-то растут, знаешь!
Я и на этот раз проглотил обиду и, слегка встряхнув полотенце, снова подвязал ему под подбородком. Волосы у Раймондо, признаться, роскошные густые, черные и блестящие; растут они у него низко на лбу, и он их аккуратно расчесывает и укладывает крупными волнами до самого затылка. Но сегодня эти красивые волосы были мне как-то удивительно противны, мне казалось, что в них выражается весь хвастливый и заносчивый характер этого нахала Раймондо. Он предостерег меня:
— Поосторожнее… только подровняй, не обкорнай смотри.
И я ответил сквозь зубы:
— Будь спокоен.
Пока я подрезал ему эти волоски на шее, которых и видно-то почти не было, я думал про пляж в Остии и с трудом подавлял в себе желание поглубже запустить ножницы в эту блестящую черную массу да отхватить клок побольше я не сделал этого только из любви к сестре. Раймондо тем временем снова взял со стола газету и наслаждался поскрипыванием моих ножниц, словно это было пение канарейки! Иногда он бросал беглый взгляд на свое отражение в зеркале и один раз даже сказал:
— Знаешь, из тебя, пожалуй, выйдет превосходный парикмахер.
«А из тебя превосходный дармоед», — хотел я ему ответить, но смолчал. В общем, я подровнял ему волосы; потом взял маленькое зеркальце и, держа за его затылком, чтобы он мог увидеть мою работу в большое зеркало, спросил вкрадчиво:
— Может, помоем голову?.. Или освежим одеколоном? Я шутил; но он, упрямо продолжая сидеть в кресле, отвечал:
— Освежим одеколоном.
Тут уж я не мог удержаться и воскликнул:
— Но, Раймондо, у нас ведь всего шесть флаконов, а ты хочешь извести один из них на себя?
Он пожал плечами:
— Не суйся, пожалуйста, в чужие дела… одеколон ведь куплен не на твои деньги.
Я чуть не ответил: «Да уж скорее на мои, чем на твои», но снова решил смолчать, опять-таки из любви к сестре, которая души не чаяла в своем муже; ну что ж, я подчинился. Раймондо, наглец, захотел сам выбрать одеколон и остановился на фиалке; он велел мне смочить ему хорошенько голову и массировать снизу вверх кончиками пальцев. Пока я занимался этим массажем, я все время украдкой взглядывал на дверь — авось, думаю, подойдет хоть какой-нибудь клиент и прекратит эту комедию; но, как всегда, никакой клиент не подошел. После одеколона Раймондо еще брильянтину потребовал, да не какого-нибудь, а самого лучшего, из французского флакончика. Под конец он взял у меня из рук расческу и стал сам причесываться, да так старательно прямо волосок к волоску укладывал.