Римские рассказы
Шрифт:
При этих словах она вдруг тоже заплакала, обняла меня и несколько раз повторила, что будет себя сдерживать. Потом помогла мне надеть пиджак, и мы вернулись домой.
Я рассказываю об этом, чтобы показать, до какого отчаяния я дошел. Но Катерина не исправилась. Наоборот, с того дня она стала надо мной насмехаться еще и за то, что у меня не хватило смелости покончить с собой.
Был 1943 год. После первых же бомбежек мать решила, что надо закрыть лавку и уехать в ее деревню — в Валлекорса, в районе Чочариа. Катерина, как обычно, то соглашалась ехать, то вдруг отказывалась. В эти дни она меня просто извела. Наконец мы все-таки поехали — на попутной грузовой машине, которая отправлялась за мукой и другими продуктами для черного рынка.
Мы уселись в кузове на каких-то скамейках, чемоданы поставили тут же у ног. Солнце палило нещадно. И вот мы тронулись. После Фрозиноне выехали на равнину, горы остались
— Самолет… лезьте все в канаву.
Самого самолета не было видно, но гул мотора — яростный, металлический, скрежещущий — слышался где-то совсем близко. Вдоль дороги росли тополя и еще какие-то большие деревья, шум мотора доносился с той стороны — значит, самолет был за деревьями.
Я говорю Катерине:
— Слезай же скорее.
Но она пожала плечами и зло ответила:
— Я останусь здесь.
— Да слезай же, — крикнул я, — ты что, хочешь, чтобы тебя убило?
— Мне все равно.
Ее ответ долетел до меня, когда я уже стоял на дороге. Я бросился к канаве… И сразу небо будто тучей заволокло — появился самолет. Треск мотора оглушал, как раскаты грома. Сквозь грохот я различил дробный звук пулемета. Грузовик стоял посреди шоссе, а в нем — Катерина. Пулеметные очереди вздымали на дороге облака пыли, быстро убегавшие вдаль. Самолет улетел, скрылся за деревьями. Теперь он набирал высоту и, словно белая стрекоза, удалялся в раскаленном от зноя небе.
А грузовик все стоял на дороге. Катерина была в кузове, одна-одинешенька. Я подбежал, позвал ее, она не ответила. Тогда я вскочил в кузов… Она была мертва.
Так в двадцать пять лет я остался вдовцом. Жизнь — широкая, вольная, о которой я мечтал во время своих прогулок по набережной, — расстилалась передо мной. Но я любил Катерину и долго не мог утешиться. Я часто думал о том, как она мучилась, к чему-то стремилась, чего-то искала, но чего — сама не знала и, не найдя этого, стала, не желая того, злой. Но она была не виновата. В конце концов, вместо того, что она искала, она нашла смерть. И мы тут ничего не могли поделать, Катерина переменилась и умерла по причинам, которые от нее не зависели, и по тем же причинам я сначала страдал, а потом был избавлен от страданий. Кротость, которую я когда-то так любил в ней, она получила в дар, точно так же, как злость и как смерть.
Слово «мама»
Чего только не бывает в жизни! Как-то вечером встретился я в траттории со Стефанини и, болтая с ним о том о сем, спросил, не может ли он написать для меня письмо якобы от человека голодающего, безработного, имеющего на иждивении тяжело больную мать, который взывает к доброму сердцу благодетеля и просит у него денег на пропитание и на лечение своей матери. Стефанини был голодранец из голодранцев, всегда без гроша в кармане, но всю жизнь надеялся на какой-нибудь счастливый случай; а надо сказать, перо у него было, что называется, бойкое. Он пописывал, посылая время от времени статейки в газету своего края, и от нечего делать мог даже набросать в один присест стихотворение на какую угодно тему, причем все строчки и рифмы были на месте. Моя просьба заинтересовала его, и он сразу спросил, зачем мне понадобилось такое письмо. Я объяснил ему, что в жизни, мол, бывает всякое: я человек необразованный, и может случиться, что такое письмо сослужит мне службу, а ведь не каждый день имеешь под рукой грамотея вроде Стефанини, который может написать письмо по всем правилам. Все более любопытствуя, он осведомился, действительно ли моя мать больна. Я ответил, что, насколько мне известно, моя мать, деревенская акушерка, находится в добром здравии, но, в конце концов, все может произойти. Короче говоря, он так приставал ко мне и расспрашивал меня, что в конце концов я сказал ему всю правду. Живу я, как говорится, мелкими аферами, и за неимением лучшего, одной из таких афер могло бы как раз оказаться письмо, которое я прошу его написать. К моему удивлению, это признание ничуть его не покоробило, и он только поинтересовался, как я собираюсь действовать. Увидев, что он относится ко мне сочувственно, я выложил все начистоту. Я сказал, что пойду с этим письмом к богатому человеку и передам его вместе с каким-нибудь художественным изделием — бронзовой стутуэткой или картиной, — предупредив, что через час зайду, чтобы получить пожертвование. Я сделаю вид, что дарю произведение искусства в знак благодарности, на самом же деле оно нужно только для того, чтобы увеличить пожертвование, — ведь не захочет же благодетель получить больше, чем дает. Под конец я сказал, что если письмо будет написано хорошо, то неудачи быть не может, и уж во всяком случае тут нет опасности попасть в полицию. Речь-то ведь идет о небольших суммах, и потом никто не захочет признать, что его надули таким образом, перед кем бы то ни было, даже перед полицией.
Стефанини выслушал все мои объяснения с величайшим вниманием, а затем заявил, что готов написать мне письмо. Я сказал, что особенно нужно напирать на три пункта: голод, безработицу и болезнь мамы, и он попросил меня предоставить это ему, а уж он, мол, постарается угодить мне по всем статьям. Затем он велел хозяину принести лист бумаги, достал из кармана авторучку, подумал немного, задрав кверху нос, и быстро набросал письмо без единой помарки, без единого исправления. Это показалось мне просто чудом, я даже не поверил своим глазам. Его, видно, подхлестывало самолюбие, так как я польстил ему, сказав, что у него бойкое перо и ему известны все тайны искусства. Закончив, он протянул мне листок. Я начал читать и был просто поражен. Здесь было все: и голод, и безработица, и болезнь мамы — и все было написано именно так, как надо, такими правдивыми и искренними словами, что они чуть было не растрогали меня самого, хоть я и знал, что это ложь. С чутьем настоящего писателя Стефанини много раз употреблял слово «мама»; он писал: «моя обожаемая мама», или «моя бедная мама», или еще «моя дорогая мама», — хорошо зная, что это слово особенно трогает сердце. Кроме того, он прекрасно понял мой трюк с произведением искусства. И та часть письма, где шла об этом речь, была просто жемчужиной, настолько искусно были разбросаны намеки и умолчания, просьбы и оговорки. В общем, удочка закидывалась так, что рыбке и заметить ее нельзя было. Я откровенно сказал ему, что это письмо — настоящий шедевр; а он, улыбнувшись с польщенным видом, согласился, что оно написано хорошо, настолько хорошо, что ему хочется сохранить для себя экземпляр, и попросил дать ему переписать это послание. Итак, он списал письмо, а потом я, в благодарность за услугу, заплатил за его ужин, и мы расстались добрыми друзьями.
Несколько дней спустя я решил пустить письмо в ход. Болтая со Стефанини о всякой всячине, я услышал от него имя одного человека, который, по его мнению, непременно попался бы на удочку. Речь шла о некоем адвокате Дзампикелли, у которого, по словам Стефанини, около года назад как раз умерла мать. Это было для него тяжелым ударом, сказал Стефанини, и адвокат занялся благотворительностью, помогая бедным чем только мог. В общем, это был как раз такой человек, который требовался, и не только потому, что письмо Стефанини было трогательным и убедительным, но и потому, что адвокат был подготовлен обстоятельствами своей собственной жизни к тому, чтобы в него поверить. Итак, в одно прекрасное утро я взял письмо и художественное изделие — маленького льва из позолоченного чугуна, державшего лапу на шаре из поддельного мрамора, — и отправился к адвокату.
Он жил в небольшом особняке в районе Прати, в глубине старого сада. На мой звонок вышла служанка, и я ей сразу выпалил:
— Передайте этот предмет и письмо адвокату. Скажите ему, что дело срочное и что я зайду через час.
Я сунул ей в руки сверток и письмо и ушел. Час ожидания я провел, шагая по прямым и пустым улицам Прати и повторяя в уме то, что я должен буду сказать, очутившись перед адвокатом. Настроение у меня было хорошее, голова ясная, и я был уверен, что сумею найти нужные слова и тон. Через час я вернулся к особняку и снова позвонил.
Я ожидал увидеть молодого человека, примерно моего возраста, но адвокат оказался мужчиной лет пятидесяти, с красным, дряблым, одутловатым лицом, плешивый, со слезящимися глазами, похожий на сенбернара. Я подумал, что его покойной матери было по меньшей мере лет восемьдесят, и действительно, на письменном столе стояла фотография очень старой дамы со сморщенным лицом и седыми волосами. Адвокат в шелковой полосатой пижаме с расстегнутым воротом сидел за столом, заваленным бумагами, его длинная борода почти касалась стола. Кабинет был большой, и полки вдоль стен уставлены книгами до самого потолка. Здесь было множество картин, статуэток, оружия, ваз с цветами. Адвокат встретил меня, как встречал, наверное, своих клиентов, сразу же печальным голосом пригласив садиться. Затем он горестно сжал голову руками, как бы для того, чтобы сосредоточиться, и наконец сказал:
— Я получил ваше письмо… Очень трогательно.
Я с благодарностью подумал о Стефанини и ответил:
— Синьор адвокат, это письмо искреннее… потому оно и трогает… Оно вылилось у меня прямо из сердца.
— Но почему вы обратились именно ко мне?
— Синьор адвокат, я буду говорить правду: я знаю, что вы понесли бесконечно тяжелую утрату. — Адвокат слушал меня, полузакрыв глаза. — И я подумал: человек, так глубоко переживающий смерть своей матери, поймет страдания сына, который видит, как его мама умирает, можно сказать, у него на глазах, слабея день ото дня, и не имеет возможности ей помочь…