Рисунок акварелью (Повести и рассказы)
Шрифт:
"Я в беде…" — уже в который раз повторил он мысленно слова телеграммы, останавливаясь у ступенек почтового отделения.
Что же, черт возьми, стряслось с ней, если через пятнадцать лет, когда единственной связью между ними были остывшие, без горечи и боли воспоминания о прошлом, она дерзнула снова вторгнуться в его жизнь? Он знал независимый прямой характер Людмилы и не допускал сомнения в том, что к этому, вероятно, последнему шагу ее могли подвести лишь исключительные причины. "Я в беде…" Видно, уж такая беда — хоть в петлю.
"Надо все хорошенько обдумать", — сказал себе еще раз Никита Ильич.
Он опять прошел мимо почтового отделения, сел на лавочку
На песок грациозным лебедем выплыла двойка. Главная забота Никиты Ильича заключается в том, чтобы уберечь Никиту от встречи с Людмилой и от тяжелых переживаний, неизбежно связанных с этой встречей. Ее можно было бы избежать, если бы, взяв дней на десять отпуск, самому махнуть в Сибирь, или, вызвав сюда Людмилу, скрыть это от малыша. Но (и тут Никита Ильич вывел на песке грудастую тройку) теперь, когда малыш знает о том, что его мать жива, знает о телеграмме, он захочет знать и об ответе на нее, и ему нельзя будет солгать, потому что ложь была бы посягательством на его святое, неприкосновенное сыновнее право самому определить свое отношение к матери. "Иди же пройдись", — сказал он, как бы доверяя отцу решить за них обоих сложную задачу, которую неожиданно поставила им жизнь, но можно ли воспользоваться этим доверием, не подумав о том, какого ответа на телеграмму хочет он сам, малыш.
Какого?
Четверка самодовольно откинулась назад, выпятив толстое чрево, и нагло глядела на Никиту Ильича, словно спрашивая: "Запутался?" И вдруг Никита Ильич яростно растер ее подошвой. "Ах, скотина!" — выругал он себя. Почему он думает, что под первым номером у Никиты, его малыша, не стоит тот же нравственный принцип, что и у него самого, что он, его малыш, вовсе и не передоверяет ему легкое решение, а просто не допускает иного ответа, кроме единственного слова "приезжай"…
Он зашагал к почтовому отделению и, когда торопливо набрасывал там это слово на телеграфном бланке, собственный почерк уже не казался ему таким неразборчивым, как два часа назад.
Вечер
За обедом избегали разговоров о событиях этого утра. Никита лишь спросил отца, когда тот вернулся:
— Послал телеграмму?
— Да.
— Какую?
— Она приедет.
— Попробуй, пожалуйста, салат. Я, кажется, недосолил его, — сказал Никита.
— Нет, как раз. Накрывай скорей на стол. Я немного выпил, и у меня разыгрался зверский аппетит.
— Вино ставить?
— Конечно.
Никита Ильич вынул из холодильника ванночку со льдом, подогрел ее чуть-чуть на газовой плите, вынул легко отделившиеся кубики льда и положил по два в каждый бокал. От салата по комнате шел запах свежего снега.
— Ты усваиваешь лучшие качества отца, — сказал Никита Ильич, накладывая себе на тарелку изрядную порцию.
— Лучшие мне никогда не усвоить, — возразил Никита.
— Ну-ну, без лести, малыш!
Они подняли бокалы, не чокаясь кивнули друг другу и выпили холодное кислое вино, пахнущее старым погребком. Льдинки тонко позванивали о хрусталь.
Ритуал воскресного обеда ввел их в привычный круг жизни. Опять избегая касаться в разговоре событий дня, они дождались вечера и, немного смущаясь друг друга, потому что оба знали, куда идут, вышли из дому.
Вечер был тепел и полон тех запахов, которыми может веять только май, — запахов возрождающейся листвы, воздуха особой майской густоты и земли, еще полной влаги.
— Ты поздно вернешься? Не забывай, что у тебя экзамены, — сказал Никита Ильич.
— Вот именно, — рассеянно ответил Никита, принюхиваясь к воздуху. — Я даже нынешнюю весну как-то не ощущаю. Все эмоции и мысли связаны с экзаменами, с институтом…
— Волнуешься?
— По поводу школьных экзаменов — нет, а вот вступительные…
— Я в тебе уверен.
— Хм…
Они подошли к автобусной остановке и встали в хвост длинной очереди. На окраине были свои кинотеатры, свои рестораны, свои, правда, лишь недавно заложенные парки, но люди по привычке к старым местам тянулись вечерами в центр, на набережную, под кущи ее бульваров и парков.
Никита вышел из автобуса первым возле универмага, сиявшего всеми своими тремя этажами и неоновыми рекламами. До закрытия оставалось полчаса. Покупатели стремительно, с паническим выражением лица, вбегали в двери, словно от того — купят они зубную щетку, рубашку, электрический звонок, авторучку сегодня или завтра, зависела их жизнь. Никита всегда посмеивался над этим проявлением человеческой суетности, но неизменно поддавался общему возбуждению и заскакивал в универмаг, едва переводя дыхание. Впрочем, у него было больше оснований волноваться, чем у любого покупателя. Он ничего не покупал, но если бы не успел проникнуть в универмаг, Надя из отдела детских игрушек жестоко мучила бы его весь вечер своим равнодушным видом, своими безразлично-ледяными "да" и "нет", своим презрительным "вот как".
В прошлом году Надя кончила ту же школу, которую теперь кончал Никита. Он скоро и безошибочно разглядел в ней куцый, потребительский умишко, и все-таки по неисповедимым законам любви полюбил этого великолепной белокурой красоты идола, отвечавшего ему милостивым разрешением поклоняться себе.
Мать идола — Елизавета Петровна Неверова, маленькая женщина в неизменной белой блузке безукоризненной чистоты и черной наутюженной юбке, тихая, вежливая, с грустным милым лицом — говорила Никите с глазу на глаз:
— Мальчик мой, я бесконечно рада вашей дружбе с Надей, вы очень хороший, но у вас с ней разные дороги (она выражалась несколько старомодно). Вы, я знаю, уедете учиться, станете серьезным человеком (это у нее считалось высшим человеческим достоинством), а она… Мне, матери, больно говорить так о своей дочери, но вы очень симпатичны мне, и я хочу предостеречь вас от горького разочарования. Надя поставила целью своей жизни брак с обеспеченным человеком ценою, конечно, мезальянса. Ясно, что вы ей не подходите. И в магазин она пошла лишь затем, чтобы быть на виду. Ей претило торговать мужскими штанами, а то бы она, уверяю вас, работала не в отделе детских игрушек, а в готовом платье. Увы, это истина, мой милый…
Они сидели в единственной, но просторной комнате Неверовых (Надя вышла в булочную), и Никита угрюмо смотрел на ромбики старинного паркета, готовясь брякнуть глупость, что-то вроде: "Я перевоспитаю ее". Но вовремя сдержался, а из глаз Елизаветы Петровны текли слезы, которые она подбирала у носа тончайшим платочком.
— Нашего отца убили на войне, — говорила она, — и мы всегда жили очень трудно. Вернее, трудно живу я, а Надечка только видит это, видит, как я по двадцать часов в сутки не встаю из-за пишущей машинки… Я ведь и вашему отцу печатаю. По-моему, он очень талантливый человек!.. Может быть, потому, что Надечка видит, как рвусь всю жизнь я, она стремится к достатку. Кто знает, кто знает…