Рисунок Дароткана
Шрифт:
Вода, рассекая лес, торжественно шла, неся мои будущие сны. Я глядел в ее глубь, будто там свернулась речная тайна, надев на себя прозрачную студеную шапку и став невидимкой.
Вдруг наша лошадь громко заржала. Я и сейчас слышу ее ржание, и вижу синие горы со снежными верхушками, и ощущаю под ногами глубину реки, остановившуюся, чтобы продлить выпавшую мне. необыкновенную минуту.
Одна минута детства длиннее, чем целый месяц старости. Сколько раз случай задерживал бытие, чтобы я остреа почувствовал неспешный ритм окружающей
Наша лошадь ржала. Она ли это ржала, или – это ржал мир, радуясь чему-то и ликуя вместе с лесом?
Надвигался берег с цепью синих гор и несколькими улицами деревянного уютного городка.
Лошадиное ржание, звеня, вливалось в тишину леса. Коричневый конский глаз, косясь, смотрел на висевший нож бродяги.
Река качнулась. Набежали волны, и паром легко и упруго стукнуло о берег. Дорога, выгибая желтую спину, подбросила нас. И сразу нас окружили сосны и одноэтажные дома с широкими белыми ставнями.
На небе не было ни одной тучи, а тем не менее гремел гром. Только несколько минут спустя я понял, что он будет греметь всегда. Это неслась Банная. Звон, гул, грохот. Звеня, она падала на деревянный настил.
Лошадь снова заржала. Ее ржание тонуло в стонущем грохоте воды, падающей на разбухшие бревна.
На улице что-то свершалось. Казалось, здесь таилось множество возможностей, как в одетом в кожаный чехол ноже, висевшем за поясом бродяги.
За домами остановились горы, живые и огромные. Они остановились, чтобы не раздавить дома, ставшие на их пути к реке.
Горы остановились, как в сказке. Ведь эту сказку рассказывает мне детство, прислушиваясь к грохоту речки, прыгающей по деревянному настилу.
4
Мне хотелось бы, чтобы этот рассказ продолжила. за меня речка или дом, перед дверью которого мы стояли.
На белом косяке чернела кнопка. Дед прижал к ней свой толстый, вымазанный в смоле палец, и дом открылся.
Дом открылся и сразу же закрылся, отрезав нас от лошади, покрытого пылью тарантаса и от дороги, оставшейся в раздвигавшемся и сдвигавшемся пространстве, наверно уже стосковавшемся по дедушкиному голосу, понукавшему лошадь.
Пахло масляной краской и шипевшими на сковороде котлетами. В уютной, тенистой глубине, среди горшков и домашних растений с огромными, словно вырезанными из кожи, листьями затаился неизвестный мне мир. На блестевшем, как лед, линолеуме дед оставил мохнатые следы, которые прислуга сразу же стерла мокрой тряпкой.
Кто-то поздоровался с нами старушечьим недоброжелательным голосом. Это был попугай, глядевший на нас из клетки. В его приветствии было нечто таинственно-отсутствующее, словно дом произнес приветствие на птичьем языке, чтобы предупредить нас, что нас ждет нечто странное и что город это давно берёг про запас, чтобы оставить нас в дураках.
Хозяйка дома – моя городская тетя – пришла позже. Она и обрадовалась нам, и одновременно огорчилась. Ее смущали огромные дедовы сапоги, подошвы которых сразу же оставляли следы на полу, как только дед вставал с трещавшего под ним венского стула и ступал на идеально чистый пол.
Он возвращался на кухню, долго и старательно тер там подошвы о половик, но, вопреки всем его стараниям, сапоги снова оставляли черные мохнатые следы, словно к его подошвам навсегда пристала жирная земля, прибывшая издалека и ни за что не желавшая расстаться с дедовыми ногами.
Дед делал шаг. И сразу же оставлял след. И тут же появлялась тряпка и рука, чтобы напомнить нам об идеальной чистоте, которой с утра до вечера здесь все служили и угождали.
Я долго не мог понять сущность отношений, которые установились здесь между людьми и вещами, настороженно пребывавшими в гулких и светлых комнатах, где время от времени музыкально играли и били стенные часы.
В вещах, по-видимому, таился кем-то заколдованный мир, одеревеневшие чувства и мысли, онемевшее надменное время, почему-то скрывшееся от нас и надевшее на себя личину, покрытую лаком.
Вечером с работы пришел дядя, и дом стал открывать свои тайны.
Из синей трубы ящика, стоящего на круглом столе, послышался вдруг мужской голос, внезапно и страшно запевший:
Ямщик, не гони лошадей…Голос возник из ничего. Не мог же кто-то уменьшить себя в сто раз, залезть в синюю трубу и оттуда пугать меня громкой песней, так страшно и непонятно отделившейся от певца.
Моя испуганная мысль не решалась соприкоснуться с этим новым и странным явлением, которое дядя тут же пытался укротить, назвав его имя.
Да, у этого предмета было название. Но тем хуже для него!
Передо мной стояла вещь, которая намекала на противоестественное сходство человека с попугаем.
Техника пыталась создать чудо, но чудо сразу же опошлилось, словно бы лермонтовский летящий в ночи ангел вдруг превратился в огородное чучело.
5
Где-то далеко ждала меня уже проснувшаяся гора и окно, пытавшееся вместить в свою синеву простор лесного неба и тишину плывущих облаков.
Тут тоже были окна, но они были прорублены не в мир, а в чужой двор.
Этот двор и это низенькое самодовольное дерево принадлежали крестьянскому начальнику Сычугову.
Я видел, как Сычугов – сытенький, пузатенький, в белом кителе и в парусиновой фуражке с кокардой – вышел из дома.
Его ноги, обутые в щеголеватые сапожки, спешили в тот угол двора, куда только что привезли дрова.
Длинный оробевший парень складывал поленницу.
Крестьянский начальник протянул руку и вытащил торчавшее полено. Поленница услужливо рухнула, мстя за что-то нескладному верзиле, растопырившему руки.