Рисунок Дароткана
Шрифт:
Воспоминание приносит все это мне вместе с запахом нюхательного табака и лаем собаки, которая охраняет Старостине крыльцо.
Табакерки сшиты из бересты, как туески. Старушечьи носы, набитые нюхательным табаком, и дорога, сладко пахнущая конской мочой, преодолевают время, ртобы оказаться тут рядом со мной, на листе бумаги.
Тут же и большой, сложенный из толстых бревен Старостин дом. Над двором, по обыкновению, висит туча.
Над всеми дворами – раскаленное солнце, везде зной, и только над двором и огородом старосты
– У нас своя погода, – говорит Алешка.
– Это почему?
– А я откуда знаю? Учительша и та не знает. Дом возле котловины и на юру. А сбоку гора прикрывает. Но это не из-за этого.
– А из-за чего же?
– Много будешь знать – скоро состаришься. Алешка явно не хочет, чтобы я знал, почему над их домом висит туча. И он заводит разговор как будто совсем на другую тему.
– У нас портрет бога висит.
– Икона?
– Икона – само собой. Но и портрет. Ты думаешь, из книжки дедушка вырезал? Нет! Может, портрет и помогает. Иконы у всех висят. А портрет бога только у нас, будто он родня нам. Я, когда маленький был, думал, что бог дедушке свой портрет подарил. Тебе хотелось бы посмотреть портрет?
– Да.
– Приходи послезавтра. Дедушка в город уедет, на базар.
И вот староста наконец-то уехал, привязав к разноцветной дуге бубенчики, словно ехал не на базар, а на свадьбу.
Звон бубенчиков и уведомил меня, что путь открыт.
Я переступил высокий порог и оказался сначала на кухне, а потом в горнице. Скрипнула половица и вдруг превратилась в доску, висящую над пропастью. Казалось, мир снова перевернулся, как в тот миг, когда я полетел с узкого мостика в гремящую внизу Банную.
Потом все стало на свое место. Вещи подчинились закону притяжения и уже вели себя так, как полагается вести себя вещам.
В кухне и в горнице пахло суслом и только что вынутым из жаркой печки ржаным хлебом.
Это было одновременно бытие и театр, где жизнь играла, но не для зрителей, а для себя самой.
Стены, казалось мне, качались, словно отражаясь в старом, позеленевшем зеркале пруда.
На стене висела фотография старосты и его семьи. На одной из семейных фотографий дремало лицо бога. Казалось, бог специально спустился с неба, чтобы сняться у базарного фотографа, для того чтобы затем присутствовать здесь, в избе.
– Вот он, – тихо говорит Алешка. – Дедушка его вставил под стекло, чтобы мухи не садились. А вон там в углу царь Николай Второй. Дед его стеклом не закрыл.
– Почему?
– На него мухи не садятся.
– Не могут же они знать?
– Могут. У нас мухи не такие, как у всех.
15
На берегу озера сидит человек, чем-то очень похожий на бога с той самой фотографической карточки, которую староста застеклил.
Это нищий Акипа.
Его сума развязана и лежит тут же, на траве, рядом с его огромными потрескавшимися пятками.
Акина
В гигантской тарелке, поросшей по краям осокой и камышом, отражается гора и облачко, похожее на летящего в синеве ангела.
Бог с потрескавшимися пятками, с сумой, черпающий ложкой из озера, как из тарелки. Нищий, как и полагается богу, одет в природу и не кончается там, где борода и пятки, а уходит всем своим существом в синеву, в бесконечную глубь, в простор, в котором плавает окунь, распустив розовые плавники.
16
Рисуя, Дароткан глубоко проникает в мир и свое знание дарит мне.
Наглухо запертые в нем способности раскрываются, как он только берет свой плотницкий карандаш. Художник здесь, гостя у нас, – там, у себя, на берегу Ины, он зверолов, рыбак и охотник.
Он не знает слова «художник», но зато ему знакомо слово «шаман». Он думает, что это одно и то же. Иногда, рисуя, он говорит:
– Хочу немножко пошаманить.
Шаман – это слуга тунгусского бога. Но рукою Да-роткана водит по бумаге не тунгусский бог, а тайга.
Сколько раз видела тайга свое отражение в синих водах Ины, Ципы и Ципикана, но сейчас она хочет увидеть себя не на гибкой бегущей волне, а на спокойно лежащем листке, только что вырванном из школьной тетрадки.
На этот раз Дароткан держит в руке не плотницкий. карандаш, а легкую кисточку. Тут же на столе лежат акварельные краски, присланные мне в подарок из Баргузина.
Дароткан изображает свою юрту, Ину, несущуюся между двух оленеобразных гор, и небо с облаком, рядом с которым пасется большая оленья важенка с маленьким олененком-сосунком.
Трубка уже во рту его. Он вынимает кусочек трута и, приложив его к кремню, ударом железного кресала высекает искру. Трут загорелся. Дароткан кладет пылающий трут в чашечку трубки, и табачный дым смешался с тем, что вьется над изображенной юртой.
Сквозь струйку табачного дыма я вижу синеву и свежесть горной реки, только что возникшей на листе бумаги.
На берегу утро. Три кедра. И сохатый появляется оттого, что Дароткан притронулся к берегу кисточкой, предварительно помочив ее в утренней росе акварельной краски.
Эвенк увлечен. Он не замечает моего дедушку, не слышит его слов, напоминающих о делах.
Какие там дела! На свете есть вещи значительнее всяких дел. Забыв обо всем, кроме мира, возникающего на листе бумаги, Дароткан следит за своей кисточкой и за тем, как ложатся краски, впитывая в себя небо и движение тайги, увлеченной бегом горной реки.
Ему, наверно, кажется, что не к акварельным краскам притрагивается он кисточкой, а к тем, что плывут вместе с облаками, лежат на ветвях сосны и на спине жующего мох оленя.