Робинзонка
Шрифт:
Стол накрывался, и на нем появлялась еда, в шкафу, словно само собой, прибывало белье и платья, а Блажена лишь покупала книги на подаренные деньги и по тем книгам училась, запасала тетради и на этих тетрадях писала.
Ледкова как-то спросила ее: «Ты рада, что живешь на свете?» Что тогда Блажа ответила ей?. Она уже не помнит. Но сама она думала об этом нередко: этот вопрос не выходил у нее из головы. Правда, каждый раз она относилась к нему по-разному: иногда он казался ей смешным, иногда он словно приоткрывал ей скрытую мудрость.
Да, Блажена рада, что живет на свете, очень рада! Но тут же она думает:
Да как она сможет жить без мамы? Без тепла, без прибежища и опоры.
До сих пор каждый день был словно хорошее лакомство, всякий раз с другим вкусом. А утра походили на красивые платья, которые она натягивала, еще не совсем проснувшись, и путалась в рукавах.
С каким бодрым чувством убегала она в школу, особенно если ее ждала история, эта красочная фата-моргана прошедших веков, или география, в которую она словно въезжала на поезде, или даже чешский; тогда день походил на перстень с чудесным сверкающим камнем.
Математика? Здесь дело обстояло похуже, по если человек соберет все силы и все внимание, на которое он способен, то как-нибудь переживет и этот урок…
Разумеется, потом табель все выдавал, и мама говорила Блажене:
«Как видно, в твоем мозгу нет „математических клеток“».
Мама многое умела понять и многое простить, и все-таки они не всегда ладили друг с другом. Это бывало, когда мама внезапно становилась строгой и требовательной, когда она хотела, чтобы Блажена все выполняла без отговорок и длинных рассуждений.
Тогда мамины милые глаза вдруг становились холодными и строгими, поток тепла, все время идущий от нее к Блажене, прекращался, и дочь с матерью вдруг чувствовали себя чужими друг другу. Что-то враждебное появлялось между ними. Мать ждала, что Блажена покорится. Но две воли приходили в столкновение, и Блажене, как нарочно, ни за что не хотелось слушать мать. Какое-то сопротивление поднималось в Блажене и неудержимо росло. Сквозь мягкую и нежную оболочку Блажениного существа словно пробивалось нечто жесткое и твердое как камень, наталкивалось на гнев, бушевавший в матери, и делало ее каменной и непреклонной, и тогда между обеими словно сверкали молнии.
Иногда Блажка не сдерживалась, мрачнела и убегала, грохнув дверями, или грубила матери. И тут мама надолго замыкалась, становилась молчаливой и неразговорчивой. А Блажка вскоре забывала о своем гневе, ее уже мучила совесть, хотя она не призналась бы в этом ни за что на свете.
К счастью, успокаивала тогда себя Блажена, наша мама такая прелесть, она все понимает и ей не нужно, чтобы я у нее просила прощения. От подруг Блажена узнала, что некоторые родители заставляют просить у них извинения, и вся сжималась при мысли, что вдруг и ей придется это делать — просить прощения, когда она убеждена в своей правоте! Правда, когда у Блажки проходило вздорное чувство I протеста и она признавала свою неправоту, она в душе извинялась перед мамой, а мама прекрасно видела по ее покорно опущенному носу, что Блажена признает свою вину.
Нередко Блажене бывало горько и обидно, что мама сердится. Обида была столь сильной, что тонкими, острыми пальцами касалась Блажены даже во сне и нередко будила
Сколько раз так было… А теперь она уже никогда не расскажет маме, как эта боль и горечь мучили ее и еще сильнее мучают сейчас, когда мамы нет и Блаженке некому сказать, что она совсем не бессердечная.
Все сейчас глубоко трогало Блажену, но особенно было горько то, что ей не пришлось проститься с мамой.
Блажа была тогда в лагере на Сазаве. Эту поездку она прямо выклянчила — ведь ее, единственную дочку, родители не хотели отпускать ни на шаг.
Там, в лагере, находясь среди сверстниц, она всем существом испытывала давно желанные радости: впервые предавалась восхитительному чувству самостоятельности, впервые не чувствовала домашнего крова над головой, впервые по-настоящему ощущала закат солнца, впитывая его, как кисть художника впитывает краски, первый раз, свободно раскинувшись, спала в полуоткрытой палатке и прямо с постели бежала к реке.
За четыре недели Блажена забыла, что она ученица третьего класса дейвицкой гимназии, что у нее неважно с математикой и придется в каникулы забивать себе голову разными премудростями, чтобы не отстать в четвертом. Она казалась себе лесной феей с ромашками в волосах, танцующей вокруг ночного костра, в отблеске которого все становились сказочными существами из языческих легенд.
Она забыла обо всем так быстро еще и потому, что из дому получала лишь коротенькие письма. Ни отец, ни мама не приехали навестить ее, а ведь к некоторым в первое же воскресенье приезжали, как здесь говорилось, «драгоценные родители», и родительским нежностям и прощаниям не было конца.
И вот эту радость, свободную от всего, что могло как-то беспокоить, мешать, в один миг разрушила телеграмма, ударившая, словно гром среди ясного неба:
«Немедленно отправьте домой Блажену Борову, ее мать опасно больна».
И ее новой радостной жизни внезапно пришел конец.
Девчонки окружили Блажену, сочувствуя ей и с любопытством глазея, так же как глазеют взрослые на уличное несчастье. Блажена растерянно собирала свои вещи и, не выдержав, опустила голову на стол в столовой под открытым небом, прижалась лицом прямо к его деревянной доске, так что весь многолетний рисунок дерева отпечатался у нее на лбу и щеках. Но тут к ней подошла повариха, обняла, и только в ее мягких объятиях Блажена с облегчением разрыдалась. Воспитательница помогла ей уложить вещи, договорилась о повозке, и в назначенное время Блажена тихо уехала, даже не оглянувшись на девочек, которые играли в волейбол и, продолжая игру, лишь помахали ей, услышав стук колес деревенской телеги.
Наверно, с мамой очень плохо, думала по дороге Блажена, если отец не приехал за мной на машине.
Даже кучер своей заботливостью напомнил ей о несчастье. Она ехала, опустив голову, под любопытными взглядами женщин, которым кучер где-то на вокзале шепнул о ее беде. На вокзале она сидела нахмурившись, желая больше всего на свете остаться сейчас наедине со страшной новостью, но так и не могла как следует о ней подумать, безжалостно преследуемая со всех сторон чужими взглядами.
Блажена свободней вздохнула, лишь войдя в вагон, где она полностью была предоставлена своим гнетущим думам.