Родимая сторонка
Шрифт:
Флаг ярко плеснулся в сером зимнем небе, согнул упругую жердь и захлопал на свободном ветру алым полотнищем, струясь белыми буквами: «Вся власть Советам!».
Солдат не спеша спустился с березы, расправил усы на посиневшем лице окоченевшими руками и сказал негромко мужикам:
— С праздником, товарищи! Сами теперя хозяева.
С того дня и началась в Курьевке трудная и радостная новая жизнь.
НА РОДИМОЙ СТОРОНКЕ
В
Где-то стороной шли страшные сухие грозы — душными ночами вполнеба полыхали кругом Курьевки зарницы, днем глухо и яростно, как собака над костью, урчал за лесом гром, а дождя все не было.
— И как дальше, братцы, жить будем, а? — приступал в который уж раз в злом отчаянии к мужикам суматошный Степка Лихачев. — Без хлеба ведь осталися! А сена где возьмем на зиму? Чем скотину кормить станем?
Сидя на бревнах у околицы, мужики только вздыхали, угрюмо поглядывая вдоль деревни. Праздник престольный, успеньев день, а тихо, пусто на улице: ни одного пьяного не видно, ни драк, ни песен не слыхать. Да и откуда им взяться, пьяным-то? Пива ныне варить не из чего, да и гулять некому. Много ли мужиков-то осталось в деревне! А ребят? Одни недоростки. На что уж девки, до гулянья всегда охочие, и те жмутся сегодня на крылечке у тетки Анисьи, все равно что куры в дождь.
— Что, говорю, делать-то, мужики, будем? — не унимался, домогаясь ответа, Лихачев. Усевшись повыше, выставил деревянную ногу, как пулемет, на Назара Гущина и оглядел всех вытаращенными глазами. — Пропадем ведь! Войне-то вон конца не видно…
— Семой год воюем! — поднял опухшее бородатое лицо Назар. — До того уж довоевались, последние портки сваливаются.
Усмехаясь чему-то, Кузьма Бесов напомнил осторожно:
— Был-таки передых при новой власти. Все как есть немцу правители наши уступили, а передых сделали. Дали солдатам маленько погреться около своих баб…
— А долго ли они при новой власти около баб-то грелись? — покосился на него ястребиным глазом Назар. — Тимоха Зорин и полгода не прожил дома — взяли. Того же месяцу Ивана Солдаткина, царство ему небесное, забрили. Потом Кузина Ефимку с Григорием Зориным возил я сам на станцию. Иван Синицын — тот, верно, раньше ушел. Дак он же добровольцем, сам напросился. Тоже и Савелка Боев. Кабы не поторопились тогда оба, может, и сейчас жили бы, а то давно уж ни от которого писем нет. Убиты, не иначе. Синицын, по слухам, последнее-то время под Варшавой был…
— Турнули его оттудова! — хохотнул в бороду Кузьма.
— Боев Савелка, жив если, Врангеля-барона воюет не то на Капказе,
— Нескоро возьмешь его, Врангеля-то! — качнул острым носом Кузьма. — Люди умные сказывали мне, в Крым этот войску сухопутьем не пройти никак, а морем плыть — кораблей нету. По Ленина приказу утоплены все…
Обращая то к одному, то к другому испуганное большеносое личико, Егорша Кузин ахал:
— И что кругом деется-то, мужики! По всей Россее война, того гляди, и до нас докатится!
— Вот-те и мир народам, а земля хрестьянам! — круто встал, одергивая сатиновую рубаху, Кузьма. — Что в ей толку, в земле-то, коли пахать некому. Да ежели и урожай вырастет, так его в продразверстку заберут. Совсем ограбили мужиков…
— Тебе да не обижаться! — льстиво пожалел Кузьму Егорша. — Сколь у тебя комиссары лонись хлеба-то выгребли!
Лихачев подпрыгнул, как укушенный.
— Было бы что выгребать! Все не выгребут, на пропитание оставят. А у меня в сусеках мыши — и те не живут, перевелись все. Вот тут и подумай, как быть! Где хлеба взять? Помирать, выходит, мне с семьей от голода? А у другого, может, на год запасено. Должон сочувствие он иметь али нет?
— Каждый про себя заботу имеет… — прохрипел Назар.
— А ежели тебя, не приведи бог, такая нужда постигнет?
Похватали бы в споре мужики друг дружку за ворота, пожалуй, да закричала тут с дороги вдруг Секлетея Гущина:
— Ой, родимые, гляньте-ко!
Сама даже ведра выронила. И руку для крестного знамения поднять не может. Глядит в поле, причитает:
— Архангел Гавриил это, родимые, конец света трубить идет…
Тут и мужиков некоторых оторопь взяла. Вскочили на ноги. Что за диво? Идет полем кто-то с большой серебряной трубой на плече. Идет не путем, не дорогой, прямо на деревню, и от трубы его такое сияние, что глазам смотреть больно. Пригляделись мужики: крыльев белых за спиной нету — человек, стало быть, не архангел.
Тем временем Лихачев Степка вылез из канавы, растолкал всех, глянул из-под руки в поле.
— Из ума ты, Секлетея, выжила! Дура ты каменная! Какой это тебе архангел? Не кто иной — Синицын Иван идет. По походке вижу. Несет граммофон. Только и всего. Обыкновенное дело, ежели понимает кто…
Как стал ближе человек подходить, тут уж и другие признали: он, Синицын, живой, невредимый. Худ больно только — одни усищи да нос на лице. За спиной ящик лакированный да мешок солдатский. Шапка у Синицына острая, с красной звездой на лбу.
Остановился солдат, снял с плеча диковину, раструбом широким на землю ее поставил. Оглядывает деревню, березы, людей, а у самого слезы по щекам так и бегут, так и бегут.
— Не думал уж, братцы, что вернусь на родимую сторонку!
Вытер глаза, снял шапку со звездой.
— Ну, здравствуйте!
Мужики загалдели обрадованно:
— Здорово, Иван Михайлович!
— Али отвоевался?
— Уж не замирение ли вышло?
Обступили сразу солдата бабы кругом да ребятишки, словно ветром их принесло.