Родимый край
Шрифт:
Рисовать портрет — для каждого живописца дело привычное и не новое. Леонид тоже не первый раз садился к мольберту и всегда был спокоен. Теперь же, поджидая хозяйку дома, почему-то волновался, как студент перед экзаменом. Курил и поглядывал на низенькую хатенку. Перед глазами темнела соломенная стреха, ощипанная ветрами и побитая воробьиными гнездами. Заспанные, тоскливые оконца, к стеклу прижались листочки цветов и свисали красные, как мак, сережки. А рядом, в десяти шагах, бурлила, шумела Кубань.
Леонид думал о Евдокии Ильиничне и никак не мог понять, почему она не желает переехать в станицу и поселиться в новом доме, что заставляет ее так цепко держаться за это, по существу, пришедшее в негодность жилье. Всей своей тяжестью годы наваливались на хатенку, неумолимо давили ее, и она, бедняжка, сгибалась и постепенно умирала. Если не желает
Только по этой причине Леониду и хотелось написать портрет знатной телятницы не в окружении вишен или на берегу Кубани с видом на буруны, а на фоне именно этой неказистой хатенки, чтобы для потомков запечатлеть характерный кусочек Прискорбненского хутора. Через многие годы кисть художника будет свидетельствовать, что в середине двадцатого века на кубанском берегу стояла эта развалина. Вот она, перед вашим взором, как живая, без приукрашивания и без очернения, а в точности такая, какой видел ее художник. И вы, жители нового века, смотрите на это жилье и знайте, что в те далекие годы такие неказистые хатенки были рассыпаны по кубанскому простору.
И в хатенке жила Евдокия Ильинична Голуб-нова, ходила по тропе на ферму, вырастила пятерых детей и в этой хатенке состарилась. Вот и она перед вами. Сидит на табуретке в беленьком платочке. На лице морщинки, во взгляде лукавинка. Те далекие люди посмотрят на портрет и скажут: «Ничего особенного, так, обычная немолодая женщина-крестьянка». Они-то, наверное, не будут знать, что женщина эта не простая и не обычная, что в те минувшие годы она славилась трудом, потому что была такой труженицей, какую еще не знала кубанская земля.
Красками Леонид будет писать портрет позже. Возможно, придется еще не раз побывать в Прискорбном. Сегодня он приехал сюда с Антоном, а Антон спешил в Домбай. Там по его проекту строилась база для альпинистов. Антон предупредил, что на заре они покинут Прискорбный. Поэтому сегодня Леонид решил сделать немного: лишь первые наброски, как бы примерку к будущей работе. Сперва хотелось присмотреться к характерным чертам лица, увидеть то неприметное, скрытое, что не бросается в глаза. Он ждал ее. Вот она придет, сядет на табуретку, и художник не спеша и пристально станет всматриваться в ее спокойные глаза, приглядываться к ее натруженным работой рукам. Если ладони положить на колени, то их можно будет нарисовать крупно и в точности такими, какие они есть: ладони доярки — широкие, сильные, с подагрическими узелками на пальцах. В глазах же этой женщины хорошо бы отыскать и перенести на бумагу ту особенную, присущую только, ей одной доброту, сердечность.
При известном опыте, имея навык, сделать карандашные наброски будущего портрета вообще нетрудно. И Леонид, разумеется, делает это не впервые. Трудно другое: писать красками, и писать не вообще портрет женщины русской, немолодой, а ее характер, свое, неповторимое и в лице и в манере смотреть, улыбаться. Еще труднее показать на холсте всю жизнь Евдокии Ильиничны, чтобы сквозь портрет проглядывали такие черты и черточки, какие роднили бы ее со всеми казачками, чем-то похожими на нее…
Пока художник сидел и размышлял, поджидая Евдокию Ильиничну, нашу героиню словно бы подменили. Леонид никак не ожидал, что с телятницей может приключиться такая странная перемена. В хате была одна Евдокия Ильинична, а вышла из хаты и села на табуретку совершенно другая. Неведомо куда девались и ее обыденная, всегдашняя, привычная для всех простота, и ее неловкая, стеснительная, всегда извиняющаяся щербатая улыбка. И так же невесть откуда явилось и в суровом взгляде, и в строгом лице что-то чужое, никому не знакомое. Даже родинка, так мило пятнившая бровь, казалась почти незаметной. Желая угодить художнику, Евдокия Ильинична принарядилась, как на свадьбу. На ней была новенькая кофточка с напуском, рясная, праздничная юбка. На
— Мамаша, — сказал Леонид, — вам неудобно сидеть?
— Мне? Неудобно? — искренне удивилась Евдокия Ильинична. — И ничуточки. Хорошо сижу…
— Руки положите на колени… И не напрягайтесь. Сидите так, как вы обычно сидите, когда отдыхаете или когда вам нечего делать… Трудно? А вы думайте о чем-либо приятном…
Как же вывести женщину из того гипнотического состояния, в котором она находилась, и как избавить ее от цепенящей напряженности, Леонид не знал. Он старался, не отрывал карандаш от бумаги, а на рисунке не было ни мысли, ни чувств. От такого портрета люди станут отворачиваться, и ничего, кроме недоумевающей улыбки, он не вызовет. Прибавить же к тому, что видел, что-то свое, выдуманное, чего не было, Леонид не решался. Боялся приукрасить, исказить натуру. Нужна была та се-редина, где правда жизни и правда искусства соединяются, как на стыке двух рек сливаются бурные воды. Как же это сделать одному? Евдокия Ильинична, как на грех, не помогала, а мешала, она, бедняжка, напрягаясь и не дыша, раздражала художника. Леонид откладывал испорченный лист, брал новый и рисовал, рисовал. И чем дольше всматривался в Евдокию Ильиничну, в ее одеревеневшие ладони, а затем в то, что получалось на бумаге, тем больше убеждался, что занимается делом пустым и никому не нужным.
Желая как-то помочь Евдокии Ильиничне забыть, что она позирует, Леонид, не прекращая работы, спросил, жарко ли бывает здесь в августе и можно ли купаться в Кубани. Заговорил о видах на урожай, об удоях на ферме. Полагал, что телятница отвлечется и примет свойственное ей нормальное состояние. Получилась смешная до наивности хитрость. Евдокия Ильинична не отвлеклась и не изменилась. Все так же заботясь о том, чтобы не помешать Леониду, она отмалчивалась или отвечала скупо, нехотя. Так прошло часа полтора. Тень подобралась к стене, а художник и натурщица заметно устали. У Евдокии Ильиничны на лбу и под глазами засеялась испаринка, такой тяжести в теле она не испытывала даже на самой тяжелой работе. Но не жаловалась, не подавала вида, что ей тяжело, крепилась и сидела все так же чинно, не дыша и не расслабляя мускулов.
И вдруг исчезли, пропали и напыщенность и строгость. Что случилось? Лицо повеселело и озарилось тем внутренним сиянием, каким отливает вода, когда ее просвечивают из глубины. Натуральная улыбка тронула плотно сжатые губы, показалась щербина, мигом куда-то сгинуло все то, что сковывало тело и стесняло дыхание. Леонид обрадовался, карандаш проворнее забегал по бумаге. Вот, оказывается, где пряталась та, нужная ему середина, и если вот так же Евдокия Ильинична будет улыбаться и смотреть с полотна, то каждый, взглянув на телятницу, непременно скажет: какой молодец художник! Как точно и как удачно уловил и сходство и характер!
Откуда же пришло к Евдокии Ильиничне это ее естественное состояние? Почему его не было раньше? Не отрываясь от дела, Леонид спросил:
— Мамаша, о чем вы. только что думали?
— А я не думала…
— Нет, думали… Ну, скажите, о чем?
— Так, пустое… О своем. Думки житейские.
— И все же о чем?
— О телятах… Разве нельзя? — Виноватая улыбка, мигающие глаза. — Ой, мамочко! — вскрикнула она. — Головушка моя забывчивая! Я тут сижу, рисуюсь, а они, славненькие мои, заждались меня. Пора их и покормить и попоить… И как это я позабыла? Побегу!