Родимый край
Шрифт:
Дорога спускалась в долину, горы, холмы раздвигались, расходились. Взору открылась, искрясь и сияя, водная гладь, и такая широченная, что вобрала в себя все солнце. Казалось невероятным, что в долине, где испокон веков бурлила Кубань, собралось столько воды. Плотина, серая, как гранит, обтянутая проволокой, словно древний воин кольчугой, намертво пересекла русло. Не понимая, что это за преграда встала на ее пути, Кубань пенилась, злилась, разливаясь так широко и так привольно, что невысокие холмы утонули и пропали, а горы вокруг сделались ниже. Они смотрели в воду, как в зеркало, удивлялись и не могли насмотреться. Иная вершина-красавица в зеленом карагачевом платье уже с утра начинала прихорашиваться, думая все о том, как же хорошо ей теперь жить на свете: можно с зари и до зари любоваться собой. Какой-либо неказистый утес и тот перед зеркалом выпрямился, гордо поднял голову: тоже радовался и любовался собой. И лишь одна гора Очкурка тосковала. Да и было из-за чего. Совсем же недавно одним своим грозным видом Очкурка пугала прохожих. Она и называлась Очкуркой потому, что еще давным-давно, когда поселились тут первые казаки, у одного пугливого казачишки, взглянувшего
Море в горах было молодое, несмелое, тихое. Его волны слегка пенились гребешками и целовали гальку. По берегу росли высокие альпийские травы и цвели маки. Свернув с асфальта, «Волга» примяла маки, оставила в траве след. Передние колеса коснулись воды, наверное, хотели узнать, какая она на вкус. Из машины вывалилась шумная компания. Юрка и Катя, никогда не видевшие столько цветов, погнались за пламеневшими в траве маками. Леонид засучил штанины, забрел по колена и умывался. Надя и Клава пошли за кусты, сняли там платья: решили убедиться, пригодно ли новое море для купания. Антон загрустил и не знал почему. То ли потому, что неожиданно увидел укрощение Кубани, то ли причиной невеселого настроения был разговор с Леонидом.
Прошел по берегу, выбрал торчавший из воды камень, похожий на бычью спину. Стоял на этой спине, щурился, смотрел и не верил глазам своим. Непокорная, своенравная река, сколько веков бурлившая в скалистых берегах, вдруг остановилась и приутихла. Откуда это у нее такое смирение и такой покой? Поднялась, затопила долину, оставила старое русло и повернула на Прикаспийскую низменность, чтобы спасти умирающую без воды речку Калаус. И зачем нужна Кубани Прикаспийская низменность и эта речка Калаус? Разве тут, в горах, ей плохо жилось? Текла бы себе спокойно к далекому Азовскому морю. Или ей мало одного Егорлыка и Невинномысского канала? Так подавай ей еще и Калаус, речку степную, безводную…
Думал Антон и не мог понять. Или сердце у Кубани такое любвеобильное, щедрое, доброе — не может без того, чтобы не выручить из беды какую-нибудь степную речку? Или пришла пора, и умные люди, явившись на ее берега, сказали: «Вот что, красавица, погуляла в горах, и хватит! Поворачивай на Каспий, там давненько поджидают тебя чабаны и гуртоправы…» Эх, Кубань, Кубань! Край родимый, сторона речная, привольная! Помню тебя, с твоими станицами и хуторами, с твоими буйными садами, когда ветви, кланяясь тебе, роняют красно-бокие яблоки, и они плывут, плывут, краснея и подпрыгивая на бурунах. На что ни взгляни, о чем ни подумай, и уже роятся мысли и встают перед глазами картины, люди, словно бы виденные только вчера… Прошумели, как ветры, годы, и твое прошлое смешалось с настоящим, растворилось в нем, и казачья старина-стари-нушка сохранилась лишь в песнях, что звенели в станицах тихими вечерами. Не узнать казачьи поселения, разрослись и обзавелись то заводом, сахарным или консервным, то парком на площади, где в праздничные вечера играет самодеятельный духовой оркестр, то Домом культуры и библиотекой, то фонарями и тротуарами на улицах. Посмотри на иную станицу — не станица, а город в степи! Щедра Кубань дарами земли, а еще более щедра людьми. Куда ни заявись, в какое отдаленное местечко ни загляни, и всюду встретишь такие удивительные характеры, таких старательных да прилежных в труде молодцов, что диву даешься, откуда они появились на кубанской земле! И ничего, что не встретишь ни всадника, гарцующего на коне, ни казачьего бешмета со строчкой пуговиц на груди, ни кинжала на поясе в ножнах чеканного серебра. И ничего, что лишь изредка попадаются кубанки с малиновым верхом, надвинутые на жесткие брови, или синие и красные башлыки, птицами взлетающие за плечами, — все это отживает, уходит от нас. Зато всюду есть свои механизаторы в спецовках, люди, влюбленные в машины, свои знатные животноводы, свои химики, свои кукурузоводы и свекловоды. И всегда встреча с людьми новыми, незнакомыми навевает воспоминания, и мысленно снова видится далекое прошлое. Тут и парубоцкие вечера, и песни под двухрядку, и девушка Таисия, с туго заплетенной косой до колен, спускается к реке с коромыслом на плечах и боится взглянуть на хуторских парней. Тут и лихие скачки на коне без седла, и ночное на острове, и огненные столбы от костров потрескивают, полыхают до утра. Тут и отблеск рассвета на умытой росой листве, и юношеский сон слаще меда. Тут и кочубеевская конница, заночевавшая на хуторе, и орудийные залпы с Казачьей горы, и, убитый, застрявший на перекате оседланный конь. Вспоминаются и кубанские весны памятных тридцатых годов, и путиловский трактор, что несмело входил в увитую флажками и цветами высоченную арку на краю хутора. Вспоминаются и первая изба-читальня с горсткой книг, и комсомольская ячейка из трех пареньков, и хлебопекарня коммуны, и сверкающий экран кинопередвижки посреди темной хуторской улицы. Были и первые колхозные борозды, и голод, и кулацкое восстание в Эльбрус-ском ущелье, и выстрелы из-за плетня. Были и плач и слезы тех, кого сажали на брички и увозили далеко-далеко, разлучая с родной землей, были и разоренные станицы, и испепеленные войной поля..» Все было, все видела Кубань и все испытала и пережила. Как сын твой, склоняю голову, люблю и не перестану любить твои чистые, как слеза, истоки, что бьют из ледниковых расщелин, словно из-под пресса, твои говорливые ручьи и речки, что спешат, бегут из ущелий к твоим берегам. Помню и никогда не забуду твои тихие лиманы, шорох камыша и осоки, всплеск рыбы на утренней зорьке и разноголосую, тягучую лягушачью музыку душным летним вечером. Да и как же можно не любить то, что вошло в жизнь, и как
Глава 24
Как раз в тот предрассветный час, когда мать попрощалась с сыном и знакомая нам «Волга», перемахнув мост, скрылась в Кубанском ущелье, в Прискорбном случилось то, что и должно было случиться: Илья Голубков освободил Стешу из плена. Правда, Илья не придерживался старинного горского обычая: у него не было ни отважных кунаков, готовых в любую минуту прийти на помощь другу, ни скакуна в надежном укрытии, который чутко поводил ушами, поджидая смелого седока. Свою любовь Илья не заворачивал в бурку и не увозил на коне, удирая от погони. Все было обыденно, буднично. Раздобыв с помощью Зойки ключ, Илья часа два гнулся под плетнем, поджидал удобную минуту. И когда Зойка сказала, что Василий Васильевич крепко спит, а потом, охотно помогая будущему зятю, заманила в закут злющего цепного кобеля, Илья подкрался к чулану и снял замок. Обнял зябко дрожавшую Стешу и увел ее не в ворота, а на огород, и потом уже, обогнув хутор, завернул к Кубани.
Чулан опустел. Над Прискорбным стыла тишина.
Лодка заблаговременно, еще днём, была переправлена на островок и укрыта там в лозняке. Как мы уже знаем, чтобы попасть на островок, нужно было перейти глубокую протоку. Илья поднял Стешу. Она обвила руками его упругую шею, как это в страхе делают дети, и он смело побрел через протоку. Стеша показалась ему такой невесомой, будто он держал ее на руках в космосе, и Илья, шагая по быстрой воде, скользил на камнях и не чувствовал никакой тяжести.
— Стеша, ты как перышко, — шепнул он ей над ухом, ставя в лодку.
Рассвет чуть только тронул восточный склон неба, а Илья и Стеша уже переплыли Кубань и вошли в лесок. Посидели в густых зарослях, отдышались. Видели, как огни фар рассекли Прискорбный и умчались по берегу к Трактовой. Охрипшим голосом Стеша спросила:
— Чего это твой брат так рано уехал?
— Не знаю… У него же свои дела. Смотрели друг другу в горящие тревогой
глаза и молчали. Ни к чему тут слова, и без них все понятно. Прислушивались к шуму Кубани. Шум воды казался им песней, и звучали в этой песне, как припев, слова: «Милые Илюша и Стеша, а знаете ли вы, что вас ждет впереди? Не знаете. А известно ли вам, чем еще любовь ваша порадует и огорчит вас? Неизвестно».
Под этот припев, «знаете ли вы» и «известно ли вам», Илья поведал Стеше о своих планах. Они были просты. Сперва влюбленные направятся в аул Псауче Дахе, к Хусину. Ху-син — парень и смелый и отзывчивый, к тому же влюблен в сестру Ильи. Хусин в беде не оставит. Стеша кивала, соглашалась. К ночи они доберутся до Надеждинской. В Надеждин-ской и завершится нехитрый план Ильи: они распишутся в загсе, станут мужем и женой, и тогда можно будет спокойно вернуться в Прискорбный. Стеша снова кивала, и по тому, как она смотрела на него, Илья понимал ее взгляд так: молодец, Илюша, такой у тебя хороший план, что лучшего и придумать нельзя. Обнимая свою беглянку, Илья спросил (тут без слов не обойтись), взяла ли она хоть какой-нибудь документ, чтобы там, в загсе, не подумали, что она еще несовершеннолетняя. И опять Стеша лишь утвердительно кивнула, вынула из-за пазухи платочек, в который догадливая Зойка завернула метрику и аттестат зрелости, и передала Илье. При слабом свете зари Илья развернул платочек, посмотрел на бумаги, снова завернул и сунул в карман. Улыбнулся Стеше, и она так поняла его улыбку: ну вот, Стеша, теперь я спокоен, документы у меня, ты рядом, так что дело за маленьким: расписаться в любви…
В аул пошли не по дороге, а напрямик, через густой карагачевый лес. Пробирались сквозь заросли, по высокой, в цветах траве. Илья впереди, Стеша следом. Илья раздвигал руками ветки, оглядывался, не отстала ли Стеша. Она поспешала за ним, улыбалась ему, и снова без слов, а лишь по ее робкой улыбке, по светящимся радостью глазам он понимал, что она не отстанет, что пусть Илья не тревожится: отныне все будет так, как он пожелает.
Солнце взобралось на высокие горы, на цветах и на траве зарябили блики. Беглецы прошли еще метров сто и неожиданно набрели на родник. Между камнями блестело озерцо величиной с корыто. От него убегала в траву, подпрыгивая на камешках и шелестя, узенькая стежка воды. Грудью, как это делают пастухи, Илья надавил камни, окунул в корыто чубатую голову. Фыркал и пил жадно, крупными глотками. Набрал в ладони, как в черпак, воды и напоил Стешу. Она тоже смогла бы по-пастушьи, как и он, припасть к роднику, ничего тут трудного не было. Не пожелала. Напиться из рук Ильи ей было приятно. Она пила, а Илья, не подобрав мокрый, взлохмаченный чуб, смотрел на ее худенькие плечи, на тонкую шею, на разорванное платье.
— Это я за ветку зацепилась, — заметив его взгляд, виновато сказала Стеша. — Нечаянно…
— Беда! — Илья рассмеялся. — Подвенечное платье совсем порвалось…
Илья снял с ее головы косынку и прикрыл ею голое Стешино плечо. Негнущимися, при-выкшими к железу пальцами подобрал ее вьющиеся, залитые солнцем волосы, светлые и мягкие, и все смотрел и смотрел на грустные, со следами высохших слез глаза. Не верил, что они вдвоем в лесу и что так, вместе, они теперь будут всегда. Они забрались в кусты и сели отдохнуть на мягкой, как войлок, траве. Говорили вполголоса, и все о том, как они придут в Надеждинскую и станут там мужем и женой, как вернутся в хутор и как Евдокия Ильинична, увидев их, обрадуется и скажет: «Детки мои, хорошие мои, да где же вы так долго пропадали?» Говорили и о том, как у них начнется жизнь своя, новая, радостная и неизведанная, как Стеща уедет учиться в институт, а Илья начнет уборку кукурузы, а затем приедет и навестит ее, как они переедут на Щуровую улицу…. Мечты, мечты, отчего вы такие радужные, как сияние весеннего дня? Отчего Илье было приятно похвалиться, а Стеше слушать, что на ста гектарах кукурузы он заработает много денег? Сколько? Илья не сказал, наверное, и сам еще не знал. Важно то, как уверял Илья, что деньги будут и что он купит Стеше самые нарядные платья, каких еще не видали ни в Прискорбном, ни в Трактовой, а туфли непременно на высоком каблуке и шаль, всю укрытую цветами.