Родина
Шрифт:
И с каждым днем они ожесточались все больше. Ведь прибавился еще один день борьбы, голода, упорства. Жаль, чтобы такие дни прошли напрасно.
Люди мрачно поглядывали на молчаливые, запертые усадьбы.
Из некоторых усадеб помещицы перебрались в город. Не среди батраков, а среди помещиков велись разговоры, что, пожалуй, надвигается кое-что похуже.
Господам мерещился красный петух, крыши усадеб, амбары и кладовые в огне. Руки батраков в крови, наточенные топоры. Господские потроха, растасканные по двору собаками.
Сперва
Темные, неграмотные были батраки. Когда приходилось вести переговоры, мало кто умел высказать, что у него на душе.
Казалось, — они пошумят, пошумят и утихнут.
Но пришлось убедиться, что это не так.
И вот помещики заколебались.
То один, то другой стал поговаривать, что пора уступить.
Сперва на таких набросились.
Невиданное дело, чтобы помещики уступали батракам. Привыкли, что батрак всегда просит милости у ясновельможного. Всегда молит о прощении.
И странно было вести переговоры с батраком.
Господа увидели какой-то иной облик мужика. Изумились. Так это было неожиданно, ни на что не похоже.
Давно стерлось даже воспоминание о Шеле [4] . И собственно всегда казалось, что это была сказка, которую рассказывают, чтобы пугать непослушных детей. Да ведь и не в этих краях это было, а далеко, в Галиции, за австрийской границей.
4
Шеля — вождь крестьянского восстания в Галиции в 1846 году.
— Наши люди не таковы, — говорилось всегда.
И это — «наши люди» — говорилось с глубоким убеждением, с въевшимся в кровь чувством собственности. И вдруг выяснилось иное. У «наших людей» оказались гневные, враждебные, озлобленные лица.
В эти странные дни выяснилось, что, видно, они и всегда были врагами.
И не одно сердце затрепетало от сознания, что враг так долго тишком таился под боком.
Но делать было нечего. И помещики уступили. Прибавили месячину, отказались от Михайлова дня.
Не без того, конечно, чтобы, заключая договор, помещик не тешился мыслью, что времена еще переменятся. Войска и полиция потушат пылающее в городах пламя.
А тогда и в деревнях будет, как прежде бывало.
И вот народ вернулся на работу.
Многим это не понравилось. Человек уже глотнул свободы. Уже вдохнул свежий, чистый воздух. Привык ходить по дорогам всем миром, вместе, плечом к плечу. Уже привык чувствовать себя вместе с другими свободным и сильным. Перестраивать жизнь.
Будто толкнули большой чан с водой. Вода встала уже на место, но все еще колышется, дрожит, все еще по ней расходятся круги.
Больше всего скучали молодые.
По правде сказать, тяжко было в забастовку. А
Но другим крепко запали в память дни забастовки. Вот и Кшисяку. Пока все шло, как шло, человек работал, призадуматься было некогда. Но в забастовку нашлось время для всяких дум.
Они поднимались с каменистых проселочных дорог. Слышались в шелесте придорожных верб, распускающих зеленые листочки. Чудились в испарениях влажных полей. Их заносило ветром из дальних сторон. Они были и в сером дымке бараков. Слышались в криках детей.
Сперва туманные и неуловимые. Как молитва, которую шепчут в вечерний час, после работы, когда голову клонит ко сну от усталости, или как весенняя, капель за стеной.
Пока не приняли четкую форму. Облеклись в ясные, твердые слова.
Для Магды это, быть может, собственная полоска земли. И собственные коровы в коровнике.
Для Габрыськи — работа, надежная, постоянная, и своя крыша над головой.
Для Терески — танцы, красные кораллы и смех парней.
Для Антоновой жены — отдых, покой, теплое солнце, пригревающее в летний день.
Но для многих — это было другое.
Крестьянская родина.
А крестьянская родина — это было все. Собственная полоска, собственные коровы в коровнике. Постоянная, надежная работа и своя крыша над головой. И пляска, и красные кораллы, и девичий смех, и смех парней. Отдых, покой, теплое солнце, пригревающее в летний день. Справедливость. Человеческая жизнь.
Именно так это представлялось Кшисяку.
И не окончилось вместе с забастовкой. Нет.
На время пришлось кое-что уступить. Передохнуть. Сразу не удалось. Хотя так было бы милее сердцу, вот именно так, сразу, стремительно. С пением, с вилами, с дубиной, с крепко сжатыми кулаками. Сурово. Жестоко. Пусть бы даже пришлось пламенем и кровью проложить дорогу красной крестьянской родине. Свободной, широкой, справедливой.
Спина Кшисяка гнулась в работе, но теперь уже иначе, чем прежде. Рука тянулась к шапке, когда проходила помещица, но уже иначе. Это уже было не то. Сердце изменилось в груди Кшисяка. Как изменилось оно у всего батрацкого люда.
Теперь они знали, что батрацкий кулак и батрацкая стойкость кое-что значат. Что побелевшими от страха глазами может взглянуть усадьба, когда наступит ее час.
Работали, как и прежде. Но уже едва сдерживали проклятья, уже слышались угрозы по избам, уже дерзко поглядывали в глаза приказчику и управляющему.
И движение продолжалось. Дети учились по польской книжке. Шуршали в руках печатные листовки, по вечерам на столах разворачивали страницы газеток. В них впивались прилежные глаза, медленно, неловко, по складам читали непривычные губы. И все же всякий понимал. По-простому было написано, для простых людей. И о крестьянской трудовой родине.