Родина
Шрифт:
Магда качала головой. И куда только людей понесло от семей, от домов! Она надивиться не могла. Потому что ведь это уже не стражники. Из самой Сибири, с Кавказа, со всех сторон набрали. Обыкновенные люди. Простые. Крестьяне от сохи.
С ними можно было потолковать. Какая там у них земля, а какая здесь. Когда у них сев, когда уборка.
Но раздавались выстрелы, и они выскакивали, неслись куда-то сломя голову; становилось страшно, человек вдруг чувствовал себя в самой середке военной суматохи.
А вот, когда так сидели в каморке,
Она смотрела, как бредут колонны австрийских пленных. Работа в поле стояла. Разве что бабы обработают какой клочок. Немного, да и незачем было.
Все равно, хоть вспаши, посей, заборони как следует, войска не посмотрят, идут как попало. И не разберешь потом, где поле, где просто дорога.
А то еще хуже: бой случится. Тогда уж вовсе вытопчут. Нет, война не уживалась с зеленеющими хлебами, с пахотой, севом. Не за тем она была затеяна.
А они все дрались, дрались и дрались. Уши уже так привыкли к этому грохоту, что вроде и не слышали его. Когда иной раз, бывало, утихнет — тишина казалась такой странной, звенящей, непонятной, люди даже переглядывались — что случилось?
Среди этого грохота, скрежета, суматохи — такой суматохи, что, казалось, приходит конец свету, — мужики потихоньку продолжали делать свое.
Русские обещали свободную Польшу. Мужик не верил.
Обещал свободную Польшу австриец — мужику и это не очень нравилось.
Но ведь ясно было, как на ладони, что в такую заваруху, когда пылает весь мир, может прийти и нежданный час.
Вот к нему-то и готовился мужик.
Поля заволокло седым дымом. На них страшно было взглянуть — трупы лежали кучами, в серых и голубоватых шинелях. И те и другие. Они уже не дрались больше.
И как только хоть ненадолго утихало, к ним пробирались люди из деревни, из бараков. Украдкой, потихоньку, — небезопасное это было дело.
Раньше, бывало, собирали хворост в лесу. Теперь батраки собирали винтовки, шашки, брошенные патронташи.
Иной раз снимали и с трупов. Со страхом, что труп вдруг заговорит, шевельнется, взглянет мертвыми глазами.
Но так надо было. Раз уж должна быть родина, так не с голыми же руками встречать ее.
Но пока ни с русским, ни с австрийцем мужики идти не хотели.
И оружие пока закапывали в землю. В известные только им одним места. В поле, в лесу, во дворе. Иначе спрятать было нельзя — ведь в сараях, амбарах, конюшнях переворачивали все вверх дном, не оставляли ни крошки соломы, ни стебелька сена. Стало быть — только в землю. Тихонько, тайно. Лишь два-три человека и знало о каждом таком месте.
Глубоко в земле росла она, мужицкая родина. Винтовочным затвором, сверканием штыка, блеском сабли.
Теперь уже Кшисяк не рассуждал, не раздумывал. Он твердо знал, как должно быть. И его только сердило, когда другие судили и рядили. И не батраки, нет, — эти думали
— Великий князь написал…
Да пусть себе пишет, что хочет! На то он и великий князь. Что ему до простого мужика, да еще до батрака из бараков?
Вон бывший барышнин жених, тот живо отозвался на этот великокняжеский призыв. Великий князь и помещик — два сапога пара.
А им что до этого? Великий князь и помещик — раз уж они берутся за это, стало быть это не мужицкое дело, нечего мужику в него путаться — добра не будет.
Не нужна мужику помещичья родина. В ней нет места для батраков и для деревенских тоже.
Крестьянская родина — другая родина, и в ней нет места ни для усадьбы, ни для помещиков, ни для всего, что существует сейчас. Эту родину надо строить крестьянскими руками. Крестьянским разумом. Крестьянской кровью и крестьянским потом.
Надо было переждать. В земле накоплялись сокровища для будущей родины.
Это была безграничная радость Кшисяка: когда пробьет час, мужик выступит не с голыми руками. Оружия было вволю. И австрийского и русского. После каждого боя прибавлялось оружия в тайниках.
Этого добра столько валялось всюду на земле, что никто о нем не заботился. Оно ржавело под дождем, портилось.
Никому не принадлежало это достояние — никому с той минуты, как коченеющие руки роняли его на землю. И мужик брал. Ведь оно лежало на земле, а земля, что ни говори, как ни дели ее, как ни присуждай помещику, — все равно принадлежит мужику. Мужик пахал ее и засевал, с мужиком она зналась с самого сотворения мира.
Так с оружием наготове они ждали, что возникнет из этой военной грозы, которая прокатывалась по всей земле, не минуя ни усадеб, ни бараков.
Приходили вести и с другой стороны, через гремящий фронт. Туда сбежали взятые в солдаты в начале войны Валек Сушняк и Мартин Паленок. Сражаться за крестьянскую родину с другой стороны. Там будто было польское войско, настоящее, не такое, как то, в которое пошел по великокняжескому призыву барышнин жених.
Кшисяка и самого иной раз подмывало, да трудно ему было. Калека, ничего не поделаешь. Тут, на месте, возле дома, человек еще кое-как ковыляет. Но в настоящее войско его, конечно, не приняли бы, посмеялись бы, пожалуй. Ногу он волочил, крепко на нее прихрамывал. Для походов не годился. Не поспевал бы за крепким ровным шагом, не справился бы. Пришлось сидеть на месте.
Но и здесь была работа.
Товарищ Мартин опять познакомил его с разными людьми. Чужие, а все же свои. И Кшисяку полюбилась эта работа.
Черной завесой спускалась на землю ночь. Только далеко на горизонте стояло зарево. Где-то горело, но никто уже не интересовался этими пожарами, никто не бегал, не допытывался — где горит. Вот уже месяц, как кругом горят деревни. Чудом уцелели пока бараки, да и то потому, что находятся в котловине. И усадьба сохранилась, хотя совершенно опустела.