Родительская суббота (рассказы разных лет)
Шрифт:
И вовсе шепотом:
– Про тебя из-за границы говорят. Слышали люди…
– Давай деньги отложим. Если тебя заберут… Чтобы тебе передачи… Ты не маши рукой, ты не знаешь, а мы это пережили…
И начинали плакать, теперь уже обо мне горюя. Тетя Нюра и мать. Дядя Петя к тому времени умер. Писательством моим они не гордились, говорили:
– Бросил бы ты… Не дай бог.
Юрка
При встрече он говорит мне всегда об одном, лицом светлея:
– Ваш домик… Как хорошо мы жили! Ваша мама и ваша тетя…
Но видимся мы теперь редко.
В осеннюю
Бредет помаленьку. На короткое время зайдет на почту, погреется и дальше пошел.
Это – всем известный Юркали, Юрочка, а по возрасту, конечно, давно уже Юрий Александрович, больной человек, наш давний сосед, бедолага. Что-то у него с головою. Прежде он был баянистом, музыкальное училище окончил, преподавал в музыкальной школе. Потом у него заболело ухо. Делали какую-то операцию в Ленинграде. Вроде неудачно. Что-то, наверное, повредили. Родители его, в свою пору, умерли. Он живет. Объясняет: «Преследуют меня «органы», КГБ. Пытаются уничтожить…» В этом его болезнь. Слава богу, спокойная. Никому не мешает, живет кое-как на крохотную пенсию.
Наш старый дом для Юрия – это светлая сказка из прежней жизни. Когда он говорит о нем, то молодеет лицом:
– Как хорошо мы тогда жили… Ваш домик… Ваша мама и ваша тетя… Я их каждый день проведывал… Такие люди хорошие, соседи… Чай пили. Я им играл на баяне Чайковского, вальс «На сопках Маньчжурии»… Они любили музыку, понимали ее. Не то что нынешние…
Помню те времена. Они ведь не больно давние. Приедешь зимою своих попроведать, у них Юрий сидит, греется. Уже в ту пору его родители умерли, свой дом он не топил, объясняя: «Органы… КГБ… Через дым отравят». Зиму напролет жил в нетопленой хате. Но – человек живой: с утра бежал греться в наш дом. А еще днем приходил: порою щи хлебал, обязательно пил чай, дремал возле печки.
Бани ли, обыкновенного мытья Юрий не знал, одежку понятно что не стирал и не менял, пока не истлеет. Да еще порою занимался бегом. Как он утверждал, «для здоровья». Бегал, а значит, потел. И когда он оказывался в тепле, возле печки, то дух от него шел по вони и ее крепости – невообразимый. Как мои говорили: «Глаза щиплет, на губах – горечь. Хоть противогаз надевай. Мы уж потом все форточки и двери настежь открываем, проветриваем».
В теплую пору Юрия привечали на крохотной верандочке да под навесом, у летней кухни. Здесь – воля и свежий воздух. А вот осенью да зимою Юрий был гостем нелегким: заходил, снимал у порога свою обувку, оставаясь в драных прелых носках или тряпичных обмотках, усаживался возле печки, расстегивал и порою снимал зипун, грелся. Волна за волной поднимался и плыл по дому острый, тошнотный дух.
Но хозяева, тетя Нюра да мама, виду не подавали. Предлагали щей похлебать, чаю попить. Сушили его обувь возле духовки, давали чистые носки да тряпки для портянок. А еще – внимали горестным повестям соседа. Величали его только по имени-отчеству. Терпеливо ждали, когда он задремывал, откинувшись на стенку. Словом, жалели.
А по-иному не могло быть в нашем старом доме, где один из вечных законов: «Сирого приюти».
Прежде, в годы послевоенные, в поселке было немало и нищих, и сирых. Володя Лаптев от двора ко двору бродил с тощею сумою. Володя Рожков – бывший офицер-танкист. Вася-Хаба, Настя-дурочка, которая, как и Юрий, зиму напролет жила в холодной яме-землянке, даже без дверей. Много было в ту пору беды. И никого со двора не гнали. У самих порою пустые щи с лебедой да желудевые пышки-джуреки. Но для убогого постараются: тыквы ли запеченной, свеклы, а то и картошки найдут, чаем напоят, пусть морковным, но горяченьким. Отдадут не лишнюю копеечку или тряпки. Нищим никогда не отказывали. Тем более когда стали получше жить.
А Юрий и подавно – сосед. Его беда на глазах. Копеечная пенсия, а цены все время растут. Сначала он в столовую ходил.
– Мне же надо хоть один раз в день горячее есть, – говорил он. – Щи беру и гуляш.
– Да, да, обязательно… – одобряли его мои домашние.
Потом гуляши стали дороги.
– Я щи беру, а на второе просто гарнир, макароны…
– Правильно, Юрий Александрович, желудок должен работать…
Но потом и щи стали не по карману.
– Беру молока два литра и хлеб, – объяснял он. – Мне молоко необходимо.
Через недолгое время пришлось и с молоком расстаться.
– Лишь хлеб и чай… – сообщал он. – Еще горох варю, через день. Он полезный. Больше ничего не выходит. Вот давайте посчитаем…
Они сидели, так и эдак считали: мама моя и тетя Нюра. Но как ни считай, а легче, конечно, умереть, чем жить на Юркину пенсию. Хлеб да чаек жиденький, да горох – как праздник.
Летом легче: тютина, смородина, абрикосы, вишни, потом яблоки, сливы. Юрий кормится словно птица божия.
А еще – он летом работает на людей.
– Помогаю. Копаю… Большой огород у них.
– Навоз вожу в тачке…
– Пропалываю. Трудная работа: согнувшись, каждую травинку руками.
– Нет, нет… Денег я не беру. Это же мои друзья. Кормят меня. Первое и второе…
После таких трудов он еле бредет. Усталый. Какие у него силы…
– Батрачит. Нашли дурака. За бесплатно, – рассуждают трезвые люди.
Так ли, эдак, но летом для Юрия рай земной: тепло одно чего значит. И еды побольше. Зимой становится тяжко. Одна лишь отрада – наш старый дом. Тетя Нюра и мама моя всегда приветят. Можно погреться и даже подремать возле теплой печки. Щей горячих нальют, и чаю – вдоволь. Юрий – человек щепетильный: со своим хлебом идет в тряпичной сумке.
– Нет, нет… – отказывается он. – У меня свой хлеб, я принес. Мне только чаю, хороший у вас чай.
Вконец иссохший и почерневший уже не лицом, а ликом от голода и от стылости, в нашем доме он словно оттаивал и разумные речи вел, вспоминая прежнюю жизнь да сетуя на тяготы нынешней. Иногда он приносил баян, который облупился, расклеился вместе с хозяином, переживая времена несладкие. Но Юрий что-то играл, объявляя громко: «Чайковский! «Времена года»!»
Теперь старому дому пришел конец. Когда, схоронив сестру, тетю Нюру, мама моя впервые осенью стала собираться на зимовку в город, для Юрия это была трагедия. Он изо дня в день отговаривал: