Родительский дом
Шрифт:
— Мужик, кажись, ей письмо прислал. Требует! А сама-то она невеселая. Всю ночь ревела, поди-ко! Аж глаза опухли. С того ревет Верка, что мужик в тягость. Не в масть мужик ей попался!
— Сама виновата, — сочувственно заметил Гурлев. — Судьбу себе поломала, выхода не найдет, тычется по углам, как слепой котенок. И ведь тоже жалко ее! Мучается, небось, как при трудных родах. Варвара Крюкова нынче ночью чуть не скончалась. Кабы не помогли…
— В одиночестве оставаться нельзя ни в каких положениях, — сказал Софрон. — Помнишь, Павел Иваныч, как с той одинокой жизни я чуть себя не решил? А теперь вот, на старости лет, пошто торчу здесь на виду у людей? Пото и торчу, что дома, в четырех стенах сидя, стал бы беспрестанно о смерти думать. Она ведь, тяжесть-то, на одних плечах
— Только не всякий ее понимает, как надо!
— Кого?
— А жизнь-то! Верка Митьку Холякова любит давно. Сговориться не могут. И любовь ихняя сейчас не ко времени. Митьке-то предстоит в поле работать день и ночь, а каков из него станет работник, если Верка уедет?
— Да ведь как сказать: ко времени или не ко времени, — не согласился Софрон. — Сроков-то для этого занятия нету. Вот хлеб созрел, так надо прибрать его вовремя, а любовь время не знает. И погода ей нипочем! Люди бают — рожать и любить нельзя погодить! Притом, что она означает? По моему понятию, так хлеб и любовь — это всему начало начал. Коли от того и другого нет удовольствия, то все остальное от рук отвалится и его можно заране похерить. Сытому да во взаимной жизни будет в простой избе хорошо и светло, а голодному, брошенному и в царском дворце будет худо. Вот Прокопий Согрин явился сюда на побывку…
— Мы с ним уже виделись!
— А заметил ты, Павел Иваныч, какая у него тоска в глазах? Вид вроде бодрый, устроенный, но в голосе и во взгляде голимая тоска! Пригреться-то негде. Умрет, так добрым словом помянуть его некому.
— Сходил бы ты к Верке, Софрон! — чтобы не говорить о Согрине, попросил Павел Иванович. — Уломал бы ее покуда задержаться здесь. Мы ей работу найдем.
— Схожу, коли такая нужда. Не знаю, послушает ли?
Уже многие годы по утрам, в эту пору Гурлев начинал свой рабочий день с обхода хозяйства. Сначала в поскотину, на молочно-товарную ферму, на птичник, затем в телятник, в ягодный сад, в мастерские к механикам и только оттуда в правление. По пути записывал свои замечания, просьбы и требования колхозников, чтобы ничего не забыть и немедля решить. Так экономил время свое и чужое. Создавал порядок, твердую дисциплину для себя и для других. Сначала слышались недовольные шепотки: «Все сам ходит досматривает!», но постепенно это вошло в обычай, стало привычным, даже необходимым. Никому не приходилось часами высиживать у председательского кабинета в правлении. И все были уверены: если Гурлев сказал, то сделает! Однажды Зубарь с насмешкой заметил: «Ты, Гурлев, слишком уж положительный! Авторитет зарабатываешь, чтобы из председательского кресла не вылететь!» Тогда Павел Иванович нашелся ответить: «А я таких выражений понимать не хочу! Откуда вы взяли, что положительных совсем не бывает? Если коммунист выполняет свой партийный долг, а руководитель стремится быть ближе к людям, то разве непременно ради авторитета? Без души заработанный авторитет можете оставить себе, а я уж как-нибудь по-своему, по-деревенски обойдусь обыкновенным доверием. Мы живем просто!» Так славно ответил, даже сейчас вспомнить приятно! И правильно! Смолоду не различал: где дело большое, где малое? Всегда больше полагался не на право, не на власть, а на свое сердце. Уж оно-то никогда не обманет, не выдаст. Сначала помоги, вникни, потом требуй — вот оно как велит! И потому такое оно, что как колос вызрело на земле.
Гурлев подумал об этом исключительно потому, что неудачную любовь Митьки Холякова, как и роды Варвары Крюковой, не мог отделить от всех прочих деловых забот.
— Не удастся Софрону, придется самому взяться, — вслух сказал он и, остановившись посреди дороги, записал в книжечку:
«Сходить к Пашниным».
Ему еще захотелось по пути зайти к Ксении и узнать, как она относится к браку дочери с его сыном, но заметил возле калитки Согрина и отвернулся.
Плохо Согрину спалось в эту ночь. Ксения уступила ему свою постель, тело ныло и страдало от усталости, нуждалось в отдыхе, а глаза не смыкались. Думал, злился, ворочался с боку на бок. Перед утром, открыв дверь Таньке,
С восходом солнца оделся и вышел в оградку. Ксения доила корову. Чильк! Чильк! — позвякивал подойник под струйками парного молока. Танька еще нежилась в сенцах, на раскладушке.
— Кого ты вырастила, для какой жизни? — гневно выговорил он Ксении. — Зачем всю домашнюю работу везешь сама? «Ох, доченька, ручки не пачкай; ох, доченька, подольше поспи да оденься понаряднее!» Это такое твое воспитание?
— Как уж могу, — спокойно ответила та, не переставая доить корову.
— Вот и будет мотовка!
Прежде, пока не было известно о замужестве внучки, Согрин испытывал к ней противоречивое чувство. Иногда, как добрый дед, пытался приласкать, одарить безделушками: ведь ей же достанется все наследство! Не росла она у него на руках, малой крохой не взбиралась к нему на колени, не теребила за бороду, не смешила детским понятием. Он признал ее совсем уже взрослой. Но стремился породниться поближе. И она признала, не выказывала никакой неприязни, старалась угодить его мелким прихотям. Все же настоящей родственности не получалось ни у него, ни у нее. Приезжает в гости старик. Называется дедом. Ну, что же — милости просим! И сидят за одним столом, пьют чай, разговаривают, а все как-то с натугой, без сердечности. Прикидывались родней. Поэтому не возникало желание встречаться чаще, взять ее к себе, при своей жизни передать ей все нажитое. А сейчас и притворяться дедом стало противно. Не оценит ведь дедов труд и старание, как проклятое, все размотает и растранжирит. Не приучена наживать. Непокорна.
— Жаль, не прежнее время, — не унимая гнева, проворчал Согрин. — Я бы ее научил, как до утра где-то любовь справлять и деду хамить… Теперь же прав никаких нет. Палец поднять нельзя.
— Поздно вспомнил, отец, — напомнила Ксения. — Я тебе Танюшку в обиду не дам. Гостишь, так гости подобру!
Из-за этой размолвки отказался от завтрака, который она предложила, а выходя из оградки, хлопнул калиткой. Если бы не крайняя нужда, минуты бы не остался. Как ждать сочувствия от чужих людей, как надеяться на чью-то помощь, когда родная дочь еле терпит!
Солнце вставало над селом, разгораясь. Глубоко просвечивалось синее, в тучках, небо и дальнее заозерье. По большаку, взвалив на плечо три шпунтовых доски, мелко семенил ногами Окурыш, по-чудному одетый: вместо пиджака — потертый солдатский китель, на голове зеленая фуражка пограничника. Согрин брезгливо поморщился, но разминуться с Окурышем не удалось. Остановился перед ним, вежливо приподнял шляпу.
— Мир дорогой, Аким Лукояныч! Спер, что ли, доски-то?
— У Егорки Попкова отнял! — удало ответил тот, вытирая рукавом пот с лица. — Живет, гнида, из милости, да еще и ворует со стройки. Теплый тувалет себе строит.
— А что же вы его из села не прогоните?
— Пропадет ведь.
— Пожалуй! — согласился Согрин. — Хоть никуда мужичонко, а все ж таки живая душа. Да и народ теперь человеколюбием славен. Надобно прощать заблуждения. Иначе зла накопятся горы.
Это он сказал так в угоду Окурышу, а попрощавшись с ним, сплюнул: «Человеколюбие до тех пор хорошо, пока в карман не залезет. И уж нашли к кому его проявлять. Стоит на земле изба, в избе дыра — таков он, Егорка!» Однако случай этот навел его на мысль о возможном прощении, о покаянии перед людьми, как сделал когда-то отец Николай, перенеся позор отречения от сана священника. И вдруг даже услышал свою покаянную речь: «Граждане! Вот я, Согрин, заявляю вам: от моей злой воли погиб Кузьма Холяков! Хотите судите меня, хотите милуйте!» А что ж дальше произойдет? Чем все кончится?..
Представилось сразу такое, отчего по телу пошли испарина и озноб: стоит перед ним большая толпа, молчит, только отовсюду глаза смотрят, полные ненависти. Ведь не верой православной дурманил, не доски со склада украл! «Господи! — пошевелил он обсохшими губами. — Неужели с тем и скончаюсь? Против целого мира один. Как подохший в ту пору Барышев».
Вспомнив, Согрин с отвращением скривился: «Еще этого не хватало мне, чтобы с ним в один уровень становиться! Чего ж это я так раскис? А может, еще ничего не случится?»