Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Шрифт:
Уделив так много места теме любви, Чернышевский лишь дважды поднимается до настоящих высот в ее описании.
Один случай - тонкий и глубокий анализ, который производит Лопухов, вычисляя, что его жена и Кирсанов любят друг друга. Вообще Чернышевский был слабым психологом. Однажды заявив себя последователем антропологизма, он ко всему подходил "научно", утверждая: "Ощущение подобно всякому другому химическому процессу". В таком мировоззрении нет места психологии: она сводится к простым механизмам с известным числом вариаций. В этике Чернышевский все объяснял "разумным эгоизмом", что для него означало подчинение личной выгоды общественным интересам, от чего опять-таки выигрывает личность. Однако в романе,
130
на мимолетных впечатлениях, мельчайших деталях - как это сделал бы Достоевский - попутно затрагивая такие деликатные материи как различие между жертвенным поступком и повседневной рутиной или одновременное сосуществование искренней любви и скуки.
Другой случай проникновения в тайны любовных отношений - третий сон Веры Павловны. Наиболее известен четвертый сон, в котором дано описание будущей красивой жизни в обществе равенства и довольства. Это довольно примитивная сусальная картинка с оттенком сусальной же непристойности, которую язвительно подметил Герцен, сказав, что там все кончается борделем, тогда как Чернышевский хотел живописать все ту же свободную - хоть телесную, но возвышенную - любовь. Вдобавок картинка в большой части списана с утопий Фурье.
Третий же сон - явление исключительно интересное и даже загадочное. Он снится Вере Павловне на четвертом году супружеской жизни. Она все еще хранит девственность. С мужем они встречаются за утренним чаем (со сливками) в "нейтральной" комнате, вечером расходятся по своим спальням, входят друг к другу, постучавшись. И тут - сон, будто списанный из фрейдовского "Толкования сновидений": отчетливо эротический, хрестоматийный. Чего стоит только голая рука, которая размеренно восемь раз высовывается из-за полога. Чернышевский не трактует сон, но поступает нагляднее и убедительнее взволнованная Вера Павловна бежит к мужу и впервые отдается ему. Наутро происходит психоаналитически правильный диалог: "А теперь мне хорошо. Зачем мы не жили с тобою всегда так? Тогда мне не приснился бы этот гадкий сон, страшный, гадкий, я не хочу помнить его!– Да ведь мы без него не жили бы так, как теперь". Можно было бы сказать о явном влиянии фрейдизма, если б Фрейду в год выхода "Что делать?" не исполнилось семь лет.
Помимо таких психологических находок, в романе немало точных портретов, метких определений, удачных и остроумных выражений ("не хочу ничего, чего не хочу"). На первый взгляд книга производит впечатление неуклюжести. В общем, так оно и есть - но это не аморфная груда страниц. В самой громоздкости сооружения - не бесстилье, а свой стиль. Стиль "Что
131
делать?" определяется, в конечном счете, авторским пристрастием к "научности": Чернышевский стремится к предельной объективности. От этого длинноты, часто делающие чтение скучным: автор не оставляет неоспоренным ни одно суждение, любая ситуация проигрывается в различных вариантах, каждому мнению предлагается альтернатива. Отсюда же - и ходульность характеров: образы выписаны слишком подробно, в них начисто отсутствует недосказанность подлинного искусства.
Тягой к "научности" объясняется и многожанровость книги: Чернышевскому мало изобразить, он должен объяснить, обсудить, доказать - и наряду с традиционным изложением появляются эссе, трактат, статья, ораторское выступление.
Роман "Что делать?" произвел такое сильное впечатление на читающую Россию не только новизной идей - идеи как раз были отнюдь не самостоятельны (раскрепощение семейной жизни по Жорж Санд и будущее по утопистам), но и новой формой - литературной смелостью, с которой Чернышевский отверг традиции и причудливо смешал жанры и стили в своей авангардистской попытке. Дело не только в формальном новаторстве "Что делать?", но и в принципиально ином подходе, предполагающем создать произведение искусства по законам науки. Еще точнее - превратить искусство в науку. (Через сто с лишним лет один из таких опытов произвел Александр Зиновьев в "Зияющих высотах"). Эстетика Чернышевского не предусматривала иррационального начала в творческом процессе: здесь все должно было происходить как в лаборатории, когда смешивание кислоты и щелочи при всех обстоятельствах дает соль. Но когда компонентами были взяты литературные категории - результат оказался не столь предсказуем.
Попытка Чернышевского, в конечном счете, не удалась. Наряду с некоторыми достижениями в романе - многочисленные явные провалы. Однако эта книга осталась не только в истории русской общественной мысли, но и в русской литературе, где закрепилась литературными средствами.
132
ЛЮБОВНЫЙ ТРЕУГОЛЬНИК. Некрасов
"О, Муза! Наша песня спета.
Приди, закрой глаза поэта
На вечный сон небытия,
Сестра народа - и моя!"
В этом, одном из последних, стихотворений Некрасова описан любовный треугольник его поэзии. Треугольник, который состоит из самого поэта, его сестры - Музы и их брата - народа.
Всю жизнь Некрасов менял длину сторон и величину углов, но треугольник, как известно из геометрии, остается при этом треугольником.
Некрасов пришел в литературу как пушкинский эпигон. К его кончине русская поэзия уже была переполнена эпигонами самого Некрасова.
То, что он сумел переубедить русскую музу, поражало еще современников. Все они, с обидным для поэта изумлением, отмечали гигантское воздействие Некрасова на общество, не забывая при этом отзыва Белинского: "Что за топор его талант!"
Впрочем, нельзя было не преклоняться перед мужеством Некрасова, который задался целью спасти литературу от железной хватки Пушкина, вывести поэзию из умертвляющего обаяния пушкинского совершенства.
Сама мысль бороться с Пушкиным на его территории поражает своей смелостью. Наверное, проще было бы соперничать с ним в прозе. Но как раз проза Некрасову, автору сотен прозаических страниц, не давалась. Может быть, потому, что и тут его опередили
133
(Гоголь). Как грубо сказал по этому поводу Писарев, "если Некрасов может высказаться только в стихах, пусть пишет стихи".
В гражданскую поэзию, где его ждал первый успех, Некрасова толкала художественная необходимость. Социальная сфера оставляла еще надежду найти нетронутые Золотым веком русской поэзии ареалы.
В программном стихотворении "Поэт и гражданин" Некрасов напрямую размежевывается с предшественниками. В произведении, написанном в пику пушкинскому "Разговору книгопродавца с поэтом", диалог - риторическая условность, в которую облачен авторский манифест. Оба участника диалога спорят не о стихах, а о жизненной программе. Речь Гражданина - зарифмованный лозунг, призыв к действию, на который Поэту нечего возразить, кроме ссылки на свою лень (скрытый выпад против античной позы Пушкина, который так часто развивал тезис "праздность - сестра свободы").
Поэт у Некрасова и не сомневается, кто прав в этом несостоявшемся споре. Тем не менее, заказчиком, просителем все же выступает Гражданин. Точно так же, как у Пушкина - Книгопродавец. Грандиозное различие - в том, что они предлагают поэту.
У Пушкина поэт хочет обменять (продать) свои стихи на свободу (деньги), с чем и соглашается его оппонент: "Наш век - торгаш, в сей век железный Без денег и свободы нет". На этом они и поладили. Поэт даже переходит на язык Книгопродавца - прозу: "Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся".