Родники
Шрифт:
— Мы эти прогулки прекратим! — крикнул становой.
Но она-то и умела высмеять его. Однажды Авдеев приехал, когда все сидели на ступеньках крыльца, а фельдшер управлял хором. Только что кончили петь про казака и дивчину.
— Теперь спойте «Генерал-майор Бакланов»! — предложил становой.
Песня про этого неизвестного мне генерала состояла всего из трех слов, которые пели на один и тот же мотив, но с различным выражением. Начинали, допустим, быстро:
«Ге-не-рал-майори замедляя:
«Ба-а-кланов — генерал, Ба-а-кланов — генерал».Вот и всё! Но всё дело было в выражении лица и всей фигуры капельмейстера: он мог неожиданно переменить темп, сделать паузу — и песня всего из трёх слов могла выразить любое чувство и всегда доставляла необычайное удовольствие исполнителям. Можно было спеть так, что ясно чувствовалось: кого-то из присутствующих высмеивают. Но это я поняла, лишь когда в этот раз Наталья Матвеевна вызвалась дирижировать хором. Она сказала, что очень хорошо умеет это делать.
Наталья Матвеевна стала спиной к Авдееву — фельдшер уступил ей своё капельмейстерское место — и подняла обе руки. Вероятно, хором она управляла довольно умело, она даже запевала сама, но главное, что лицо её с первых тактов выражало столько самодовольной тупости, что нельзя было удержаться от смеха: все поняли, о ком пойдёт песня.
«Ге-не-рал-майор…» — запевает Наталья Матвеевна, и вдруг голос её срывается, и, задыхаясь, как бы в страхе, она шепчет: «Бакланов!» — и все видят его подчинённых, которые боятся и трепещут перед ним…
Половина следующего куплета поётся уже, широко разливаясь, очень важно: и лицо Натальи Матвеевны и самая важность её жестов показывают, о каком важном и достойном человеке рассказывается в песне. Старательно «гудит басом» Василий Митрофанович, и сам дядя Ваня с увлечением изображает голосом человека уважаемого…
И вдруг Наталья Матвеевна звонко выкрикивает «Ба-а-кланов — генерал!», и как это выходит, я не знаю, но мы понимаем, что кто-то открыл, обнаружил мелкую, подленькую сущность человека.
Вечереет. Все тесно сидят на крыльце и, глядя в лукавые, выразительные глаза, едва удерживаясь от смеха, поют, рассказывая песней про тупого и злого, но властного человека, а совершенно лишённый слуха становой слушает с огромным удовольствием.
— Вот он! — говорит он, надувая толстые щеки. — Это славная песня. А то разведёте про разных казаков и дивчин, пусть те песни хохлы немазаные поют… Зам-мечателыю разносторонние таланты у вас, Наталья Матвеевна, — добавляет он, когда песня закончена. — А что это рассказывают о какой-то истории в церкви? Я не слышал, но разговоров уйма!
— Да, это вышло очень здорово! — смеется Наталья Матвеевна. — В прошлом году я была в Новом Афоне, там на каждом шагу монахи. Предлагают посетителям осмотреть их хозяйство и самый храм. И попался мне проводник, на загляденье красивый. Ходили мы с ним, ходили по жаре — я, конечно, под зонтиком — и вышли на аллею к церкви. Я говорю ему: «Что же вы, такой молодой и здоровый человек, пошли в монахи? Вам, — говорю, — трудиться надо!» Он посматривает на меня, отвечает. И так, заговорившись, идём да идём. Поднялись на ступеньки, вошли в церковь — народу было немного, и, вижу, все на меня оглядываются. А он показывает мне роспись на стенах… Вдруг какой-то священник от алтаря подаёт мне знаки. Осмотрелась я — и ахнула: стою в церкви под зонтиком! — И она засмеялась.
— Ну, это ещё ничего… — сказал становой. — Вам-то, дорогая, всё можно… Папаша — господин губернатор, кто же вам может запрещать что-нибудь?
Однажды днём мы услышали бубенчики авдеевской тройки. Приближаясь к нам, они заливались таким ретивым, тревожным звоном, что Клавдичка сказала:
— Скачет вовсю: что-нибудь случилось.
Становой шёл по ступенькам лестницы и так тяжело ступал сапогами, как будто хотел втоптать все эти ступеньки в землю. Лицо его, красное от солнца — день стоял жаркий, — буквально обливалось потом, толстые щёки прыгали, когда он почти крикнул:
— Подожгли, мерзавцы! Где Иван Николаевич?
С мамой он даже не поздоровался. Я сидела рядом с ней и смотрела, как она вышивает.
— Уехал по деревням, — ответила Клавдичка.
— Именно в это время?! — крикнул становой.
— Постоянно уезжает, в любое время…
— Ах, постоянно? Мы эти прогулки прекратим!
— Об этом уж вы говорите с Иваном Николаевичем, — сдержанно ответила Клавдичка.
— Да уж, побеседуем!
Становой сел к столу и забарабанил пальцами. Сегодня он не говорил о том, что Клавдичка произвела на него «неизгладимое впечатление».
— В какую деревню он поехал и когда?
— В Курлак. Закончил приём в больнице и поехал.
— Курлак в другой стороне…
— От чего в другой стороне?
— От имения Чернышёва, конечно!
— Значит, что же? Сожгли дом Чернышёва?
— Да что вы, не слыхали, что ли? И дом и все постройки! — ответил становой. — Скот выгнали и подожгли сараи.
— Как же вы так кинулись к нам? — укоризненно качая головой, сказала Клавдичка. — Будто думали, что Иван Николаевич поехал поджигать вместе с крестьянами? Как вы могли только подумать такое, Прокопий Михайлович?
— Ну, в этом вы меня не учите, уважаемая, — грубо вспылил становой, — человек, способный оказаться под надзором полиции, способен и крестьян мутить. Тем более в такое время, когда беспорядки, с которыми справились в городе, продолжаются в деревне…
— Ах так? — сказала Клавдичка, широко открыв свои чудесные глаза и сделавшись похожей на милую, скромную девочку. — А я, представьте, думала, что революция совсем закончилась… — но глаза её, сейчас лукавые, как у Натальи Матвеевны, когда она управляла хором, так и блеснули в нашу сторону.