Родовая земля
Шрифт:
— Знаю. Я об этом думаю. А если не знаю чего по молодости, так догадаюсь. Вон, Григорий Силантьевич, фельдшера идут. Крепитесь.
— Вот и знай. И детям своим передай, и внукам. — Помолчал. Закрыл глаза и шепнул: — Марью, супругу мою, не забудь — поклон ей низкий. Всё… береги… береги…
Волков задыхался, но что-то шептал. Подошли санитары, взглянули на умирающего, отошли. Затих. Солдаты снимали выцветшие картузы, крестились, опускали глаза в землю. Василий всматривался в улыбчиво замершее навечно лицо товарища.
Василий сам выкопал могилу на холме возле реки. Врубался в каменистый грунт лопатой. Лязгало
44
Утром Иркутский пехотный полк в местечке Плёс вступил в бой. В отчаянной штыковой атаке Василий неожиданно встретился глазами с солдатом противника. Этот солдат был юным, с молочно-розовым, но одновременно с каким-то младенчески-старушечьим лицом. В глазах — голубенькая водица мечтательной, ранимой жизни. Василий и этот немец шли друг на друга. Винтовки с жалами штыков — наперевес. Пять, четыре, три, две сажени осталось и — кому-то или обоим суждено будет, наверное, умереть. «Какой жалкий. Совсем пацан», — зачем-то подумал Василий и, видимо, ослабла и дрогнула его рука. В доли секунды произошло непоправимое — штык немца первым разорвал шинель Василия.
Опускаясь на колени, Василий бесполезно увидел большие, налитые страхом и виной глаза немца. Но уже не понимал, что и немец следом был заколот кем-то из подбежавших солдат. «Не убил. Жалко пацана, — подумал Василий, погружаясь в тёплое и ласковое озеро смерти. — Слышите, Григорий Силантьевич, я не убил? Пусть живёт. Да?»
Глухая тишина была ответом. Он уже не слышал кипевшего рядом боя, скрежета металла и выстрелов, криков и стонов. Упал лицом на этого мгновенно умершего юного немца.
Поздно вечером кто-то прильнул к груди Василия ухом, сказал:
— Кажись, дышит чуть.
45
Прокатились поздней осенью по Погожему и всему околотку досужие разговоры, что дочь самого Михаила Григорьевича Охотникова, этого степенного, благочестивого, уважаемого человека, крепкого хозяина, неутомимого труженика, доброго семьянина, — дочь вот такого человека изменила законному супругу, забеременела от какого-то, как говорили, «неруся». Вспомнили злые языки и о том, что в мае перед венчанием униженно стоял отец перед взбунтовавшей, но любимой дочерью на коленях.
— Здорово живёшь, землячок, — непривычно доброжелательно как-то раз обратился Пётр Алёхин, давний недруг Охотникова, к Михаилу Григорьевичу, правившему розвальни на тракт — собрался к брату Ивану. — Сказывают, породнился ты с князем одним грузинским, да уж и наследничка, внука ждёшь. Тоже, видать, князьком будет? — Приземистый, густобородый Алёхин оскалился в улыбке.
— Чиво брешешь, Петро? — резко натянул поводья Охотников — лошади присели крупами, проскребли подковами по накатанному, с шишкастыми наледями снегу.
— Чу, соседушко! Не ведашь, поди? А уж всё Погожее радуется, ожидаючи наследничка, — притворялся серьёзным Пётр Иннокентьевич, прикрывая рукавицей дрожащие в улыбке губы. Близоруко щурился на Охотникова, хотя стояли лицом к лицу.
Только теперь понял Охотников, почему последние дни улыбчиво, даже насмешливо посматривали на него соседи и работники, почему такой осторожный ездок, как Семён, не справился с упряжью на Чёртовой горе. Погубил лошадей, и сам чуть не погиб. Страшно и горько сделалось в сердце Михаила Григорьевича, потемнело в глазах. Огрел лошадей кнутом, но не повернул на тракт, а — к дому через заулок. Во дворе встретил Черемных, который хитрее других посмеивался, поглядывая на недогадливого хозяина, а ведь всегда почтительно, робковато обходился с ним.
Михаил Григорьевич скоро прошёл чистым двором, отпихнул ластившуюся Ягодку, угрюмо махнул Игнату головой на зимовье. В синеватых потёмках возле жарко натопленной печки строго спросил, тщетно пытаясь преодолеть сиплую хрипоту:
— Ну, сказывай, чиво знашь, цыганское твоё племя? — А сам с ужасом чувствует: рот ведёт, в голове кружится, будто только с карусели или гигантских шагов спрыгнул.
Помолчал Игнат, покусывая губу, что-то соображая. Хозяин сунул ему в ладонь рубль, смотрел в глаза прямо и сурово.
— Так чиво, Михайла Григорич, рассказывать? Спуталась Елена с одним ссыльным. Да вы его, чай, знаете: в Ивановой артели рыбалит. Кажись, Виссарионом кличут. Черкес али грузин какой — не ведаю.
И у работника сломился голос, запершило в горле. Молчал, не в силах был смотреть в страшные глаза хозяина, но отвести не мог, будто очарованный.
— Точно ли?! — схватил работника за ворот полушубка Охотников. А голоса уже не было — в хрипоте потерялись слова, однако Игнат разобрал. Больно ему стало за хозяина. Рубль, как тряпицу, мял в потной ладони.
— Так ить не держал я их за ноги. Повторил, Михайла Григорич, чиво люди брешут. Вытравить плод хотела — вот ещё чиво брешут. — Помолчал. — А деньги-то возьмите: непривычный я за так брать. За работу — другой коленкор. — Слепо впихивал отсыревшую кредитку в ладонь хозяина, но она упала на пол, затерялась между ног. Шарил по половицам — не нашёл. Выпрямился, посмотрел на Охотникова, стоявшего с закрытыми глазами, услышал:
— Значится, убить вознамерилась дитё.
— Как-с? — зачем-то притворился Черемных, будто бы не расслышал.
Вышел Охотников из зимовья и, похоже, не понимал хорошенько, что и зачем стал делать: дверную скобу крепко держал, Игната не выпускал, словно боялся, что выпорхнет из избушки страшная весть, полетит, как голуби Лёши Сумасброда, по всему честному миру и — пропали, пропали. Всё пропадёт, всё под откос полетит, как Семён с лошадью и кошёвкой. Суждено ли будет кому спастись?
Игнат дёргал, дёргал дверь и чего-то испугался, — стал стучать в оконце, протаивать дыханием лунку на запотевшем узорочном стекле. Разжал Михаил Григорьевич отёкшую ладонь, побрёл огородом, а куда — и сам не понимал. Загребал голенищем валенка глубокий снег. Выбрался на прометённую тропку. Возле свинарника как будто очнулся. «За что, Господи, невзлюбил Ты род мой охотниковский? Али к людям я несправедлив? На церкву мало жертвую? Как жить, Господи, ежели земля уходит из-под ног, ежели духовной тверди уже не чую на своём пути? Может, дом мой и род мой на песке основаны?» Но понял: грех и то, что так страшно, с несомненным раздражением обратился к Богу. Перекрестился на куполок церкви, на голубоватую маковку и воронёный, кованый Игнатов крест.