Родовая земля
Шрифт:
По ночам (сразу, как отец отобрал у неё Ваню) просыпалась она с необъяснимым, но страшным чувством страха и тревоги: мерещилось, будто не стало у неё по какой-то непонятной причине руки или ноги. Ощупывала постель, обнаруживала мнимую потерю, — глупо, но искренно радовалась. Минутами чуяла тёплый, молочный запах детского тельца — уснуть не могла, маялась. А потом ей как-то представилось, уже прямо днём, когда сидела одна в гостиничном номере, что Ванечка — умер. Испугалась, вскричало в ней всё сущее: «Как же такой махонькой может жить без матери, моего молока, моего догляда, моей любви!..» И рыдала, и молилась перед единственной иконкой Божьей Матери, перед своей маленькой, как зеркальце, серебряной девичьей иконкой, доставшейся от бабушки в отрочестве.
Однажды
— Спи, малёшка, спи, зернёшка. Баю, баюшки, баю…
Виссарион удивлённо поднял голову, посмотрел в её глаза. Они были закрыты, но по горящим щекам катились крупные капли. Ничего не сказал, только в коридоре часа два потом курил, сжёвывая мундштуки гаснущих папирос.
И с отъездом перестал торопить её.
Осенью она случайно повстречала, прогуливаясь с Виссарионом в Александровском сквере у берега Ангары, своих односельчан — Половникова Савелия с его женой Глафирой; они сбыли на пристани вяленую и солёную рыбу и теперь тряслись в своём старом, опасно западавшим на левый бок тарантасе. Много лет был этот незадачливый, ленивый и пустодомый Савелий в больших долгах перед Михаилом Григорьевичем: то неурожай у него случится в самый что ни на есть благоприятный год, когда амбары по всей волости буквально трещат от пшеницы и овощей, то, пьяный, свой амбар с овином спалит, то падут у него коровы от недокорма или — чудеса! — от перекорма. Неизбывную затаённую злобу питал нескладный Савелий к фартовому и работящему Охотникову, шипел ему вслед: «Мироед, толстосум, будь ты проклят».
— Глянь-кось, Савушка: никак охотниковская сучка гулят с черкесом? Признала, чую, нас, а рожу-то воротит.
— Иде?! — казалось, от радости вскрикнул Савелий и остановил своего худого жеребчика.
Спрыгнули на землю, и оба чуть не бегом обогнули газон с кустами, посеменили навстречу Елене. Поздоровались с шутовски-почтительным поклоном. Нездорово пухлая Глафира, складывая на обвислом животе ладони, пропела:
— Гулям-с, Елена Михаловна? Воздухами дышим? Оно, конешно: пользительно.
Елена сдержанно наклонила голову с туго заплетённой толстой косой, сжала узкие зловатые губы и молча прошла, крепче взявшись за руку Виссариона и утягивая его за собой. Он, ничего не подозревая, смотрел на величественную скульптуру императора, высоко подняв голову; потом медленно перевёл недоуменный рассеянный взгляд на рыхлую, несомненно, глупую бабу, которая посмела столь дерзко и оскорбительно заговорить с его возлюбленной. Савелий трусцой забежал наперёд:
— Сынок-то ваш, Ванчурка, Елена Михаловна, славненький растёт пацанчик. Надысь так обнял Серебрушку — нонешнюю-то супружницу Семёнову… — уточнил приподнято; помолчал, каверзно сощурив желтоватый воробьиный глаз, — …так ажно чуток не придушил. И улюлючит ей, улюлючит, христовенький: «Маманька, маманька-де». Вона вишь оно как!
Елена остановилась, её щёки вспыхнули, глаза зверовато сузились. Виссарион искоса и, кажется, испуганно смотрел на неё. Она размахнулась и со всей силы смазала Савелию густо-мокро прозвучавшую пощёчину. Мужичонка кувыркнулся на газон, Глафира всплеснула руками, завопила, опасливо отступая за куст боярышника. Елена крепко взяла за локоть растерянного, онемевшего Виссариона и быстро повлекла его прочь. А Глафира подняла своего ошарашенного супруга, и они поплелись к своей повозке.
Виссарион чувствовал, как подрагивала отвердевшая рука Елены.
— Какая ты решительная, — хрипловато шепнул он.
А она не расслышала: в её голове билась страшная и неумолимая мысль: «Чужую кличет мамой?! Чужую?! Мамой?!» И мерещилось Елене: мысль эта огнём мечется в голове и ранит, обжигая.
— Мне надо было ему поддать, разумеется… ты опередила, — зачем-то пояснил Виссарион и покраснел.
— Что? — рубяще спросила Елена, всё продолжая стремительно идти и несколько грубовато увлекать за собой Виссариона. — А-а-а, — протянула она и неприятно усмехнулась.
«Что же ты за свою любимую не встал горой, а растерялся, как хлюпик? Тоже мне — рыцарь, защитник человечества, да ещё в боги метишь!» — хотела было бросить Елена, но сдержалась.
Сжала пальцы в твёрдые кулаки: «Повидаю Ванечку! Смерть приму, унижение, землю заставят грызть — буду глодать, а — увижу своего сыночка».
Одним вечером уговорила Виссариона увезти её к околице Погожего. Велела ждать в коляске с кучером за ельником, а сама огородами и пролесками побежала к родному дому. Сердце рвалось из груди, ноги в ботиках на высоком каблуке путались в жёсткой сухой траве, широкий вельветовый подол вставал колом, пропитываясь влагой октября. Останавливалась, тяжело дышала. Настуженный ангарский ветер настырно и вредно бросал в лицо знакомые запахи — сена, навоза, древесной смолы, волглого снежно-пресного холодка Ангары. От Иннокентьевской накатывались хрипатые гудки паровозов — Великий путь трудился. С ленцой, скорее для порядку, брехали цепные псы. Чёрной решётчатой стеной стояла берёзовая роща, на взгорке сутулился сосновый бор, впотьмах которого заплутали могилы погоста. Острогами вырастали заплоты и ворота домов с амбарами и овинами. На правом берегу ломала небо гористая тайга. За огородами и поскотинами угадывались холмистые пашни и луга. С юго-восточной окраины от церкви прилетел колокольный звон завершившейся вечери. И боязно Елене и одновременно радостно: «Здравствуй же, родная сторонушка! Что ни говори — а соскучилась!» И, сама не ожидала, остановилась и поясно поклонилась Погожему.
Вот, наконец, прясла охотниковского огорода; справа у опушки, представилось, врос в землю одинокий свинарник. Мельком вспомнился безвинно убиенный Тросточкин. «Как же Вася теперь? Что с ним?» — пробежала мысль, но как будто затерялась в шорохе влажного чернобыла. Шла скоро, убыстряясь, однако не знала ясно, почему-то не продумала заранее, как же увидеть сына, что для этого предпринять? Словно воровкой шла в родной дом, а как по-другому — не представляла. Однако сердце всё равно как бы подталкивало вперёд, вперёд: «Чему быть, того, видимо, не миновать!» Не боялась ни отца, ни матери, но и на глаза сейчас не дерзнула бы им попасться: знала, как горько им было бы увидеть дочь-отступницу. Вспомнились, как искры, те страшные глаза отца, когда встал он перед ней на колени возле моста к плашкоуту, умоляя вернуться к жениху, не позорить род Охотниковых. На всю жизнь запомнила его жалкую красноватую пролысину на голове, дрожавшую у виска поддрябшую черноватую жилку. Босой стоял перед ней отец, в линялых холщёвых портках, растрёпанный, со спутанными волосами в бороде и на голове — как нищенствующий странник, юродивый. Тогда стало больно дочери, — заплакала. И сейчас не сдержалась — остро резнуло в глазах, солоно обожгло обветренные губы. Всхлипнула. Знала — великая сила любви опустила отца на колени. Так сможет ли дочь, проклятая, но не растерявшая к отцу нежной детской любви и благодарности, показаться перед его судными, несомненно, праведными глазами!? Понимала — не сможет. Стыдно! Больно!
Вот и пристрой с освещённым оконцем в огород. Собака Ягодка признала — лизала, виляя опахалом хвоста, ботики и ладони, путалась в складках подола. Маленькая горбатенькая тень мелькнула в ограде, — узнала Елена, приникла к пыльным венцам и жалобно, тихо пропела на подвздохе, будто воздуха не хватало:
— Баба, бабуленька, родненькая!
Возвращалась плотно укутанная шалью Любовь Евстафьевна с вечери, во время которой помолилась о ниспослании благодати своей любимице внучке, и вот так чудо — как с неба свалилась Ленча. Обмерла старушка, охнула, припала к Елене, на ногах не могла стоять — сползала ниже и ниже. Внучка беспорядочно и слепо целовала бабушку в мягкие морщинки щёк и лба. Обе заревели, слова не могли вымолвить.