Родовая земля
Шрифт:
Декабрь отстоял влажноватым, оттепельным, и представлялось, что вот-вот разойдётся весна, нахлынут монгольские конницы южных ветров. Только ночами загустевали морозы, куржавя деревья и набрасывая на окна нежное кружево изморози.
Многоопытная, ловко заметающая следы Любовь Евстафьевна два раза тайком привозила к Елене в «Central» сына. Виссарион смущённо улыбался ни разу прямо не взглянувшей на него Любови Евстафьевне, мял свои тонкие белые пальцы, неясно и коротко смотрел на мальчика и как-то незаметно удалялся из номера. Елена тоже как будто забывала о Виссарионе, и он, когда уже выходил в двери, оборачивался к своей возлюбленной, покашливал в кулак, — но Елена не понимала. Она всецело была занята Ванечкой — сбрасывала с него верхние одежды, нетерпеливо развязывая крепкие бабушкины узлы, целовала румяные щёчки. По-бабьи чего-то охает, вздыхает, а то и всплакнёт. Всё приметит — царапинку на ухе,
— Ишь живут… аристант…краты… али как вас тута?
О Виссарионе она никогда с Еленой не заводила речь, будто его и не было на белом свете.
Виссарион возвращался поздно, и он и Елена не могли найти тему для разговора. Какое-то тяжёлое чувство разъединяло их души.
— Ты меня ревнуешь? — спросила Елена после второй встречи с сыном у Виссариона, принаклонив на его плечо голову. Он слегка отвёл своё плечо, так что Елене стало неудобно, и она подняла голову. Странно покраснел — в глазах влажно вспыхнуло. — Глупенький, — погладила она его по голове. — Я тебя люблю… а сын… сын… — Но она замолчала, не отваживаясь произнести что-то очень важное для себя. Смотрела за окно — по улицам пуржило, раскачивало ветви тополей и сосен, на кирхе метался «язык» колокола, какие-то мужики ловили его и пытались привязать к ограждению. Отвела глаза от окна, вздохнула, и всё же сказала: — А сын — это от Бога. От Бога, Вися.
— Не называй меня Висей — противно… Что, от бога, которого нет? — недобро отозвался он, бесцельно разминая пальцами сигарету.
— Но сын-то есть, и это навсегда со мной, — не сразу откликнулась Елена.
— Да, да, конечно, дорогая, — торопливо произнёс он и сомкнул её губы холодным крепким поцелуем, как будто не желая, чтобы она ещё что-то сказала.
— Я боюсь тебя потерять, — всё же успела сказать она, задыхаясь в его объятиях и отвечая на поцелуи.
Её напугал этот резкий и, показалось ей, неуважительный тон со стороны возлюбленного, и она непредумышленно на несколько дней замкнулась в себе. Она ничего определённого не обдумывала, ни на что не отваживалась, но страх, что она в силу каких-то обстоятельств внезапно может потерять из своей жизни Виссариона, неотвязно преследовал её.
Об отъезде всё же договорились окончательно и бесповоротно — сразу после новогодних праздников. Бабушка сулилась ещё разок на Крещенье завести в гостиницу Ваню, а потом, уточнила, получится ли: Семён, кажется, совсем перебирается в город, и будет ли давать сына — почём знать. Покинут Иркутск и первым делом — к этому докучливому грузинскому деду заглянут; уже и телеграфировали ему. Деньги на исходе, а он всё же обещался помочь, завещать капиталы своему единственному внуку. А потом — Петроград, Москва, интересная, насыщенная свершениями жизнь, — рисовал будущность Виссарион, и Елена невольно покорялась его страстности и устремлённости. Однако холодок в отношениях установился. Оба ощущали его, но не хотели признаться в этом друг другу. Понимали: необходимо что-то бесповоротно менять в своей жизни.
Она не хотела, но он вытащил её на новогодний бал-маскарад в Общественное собрание: желал устроить для любимой роскошный весёлый праздник и как бы распроститься, наконец-то, с Иркутском, Сибирью — этой необыкновенной землёй, на которой он умирал и воскрешался, которую любил и ненавидел. Он надеялся, что навсегда её покидает, а потому и расстаться надо как-то широко, с ликованием — ведь выжил, сохранил здравость ума!
Елене было сшито самой востребованной, дорогой модисткой мадам Долинской с европейски блистательной и многоликой Пестеревской улицы великолепное платье, призванное затмить — втайне надеялся Виссарион — публику. Оно было из белоснежной, тончайшего узора тюли, с неисчислимым ворохом оборочек, выточек. Елена примерила, и ей показалось, что она вошла в облако или сама стала облаком, которое вот-вот подхватит ветер и унесёт неведомо куда. Она словно бы выплыла из примерочной в залу к Виссариону, раскружилась:
— Держи меня — улечу! Не поймаешь потом!
И он, очарованный, легко и бережно подхватил её на руки и кружил, кружил по зале, забывая, что рядом строгая сухопарая мадам Долинская с позолоченной лорнеткой у надменных рысьих глаз.
К Общественному собранию они подъехали в чёрной сверкающей карете с позументами, хотя пешком было пройти от «Central» всего ничего — саженей сто пятьдесят. Но коли затмевать иркутского обывателя, так затмевать с размахом, — рассудил в себе князь Виссарион, с некоторой досадой отмечая, что всё же аристократические замашки крепко сидят в его крови, как не пытался он освободиться от них в юности, да и ссылка не выхолодила, не вытравила их, оказывается.
В фойе люди сразу обратили внимание на молодую блестящую пару — на этого эффектного, со многими раскланивающегося грузинского князя и красавицу Елену, которую просто пожирали глазами. Но смотрели не столько на её длиннополую соболью шубу, на её муфту с горностаевой оторочкой, на её узорчатую, деревенского фасона шаль, а на её прекрасное, но замкнутое лицо, на еле приметную улыбку узких, слегка подведённых розоватой помадой губ. Люди всматривались в её глаза — глубокие, затаённые, и было непонятно: печальны они или улыбчивы, строги или ласковы. Словно бы она безмолвно говорила всем: «Я не выдам вам своей души. Вот видите меня? И довольно: более вы ничего не узнаете обо мне». Ни на кого не взглянула Елена, только на два парадных огромных портрета, которые величаво висели в фойе, — почитаемых иркутянами генерал-губернаторов Восточной Сибири Муравьёва-Амурского и Синельникова. В сердце Елены было смутно и тяжело, невольные и настойчивые мысли о сыне гасили и приминали чувства, которые звали к тщеславной гордости своей красотой, молодостью. Её сердило, что позволила Виссариону привести себя в это собрание людей, жаждущих веселья, лёгких отношений друг с другом и окружающим миром. Но в тоже время она не могла обманываться — ей тоже хотелось радости, и чтобы не прекращались эти влюблённые, несомненно со стороны женщин завистливые взгляды на неё.
Они подходили к каким-то господам и дамам и к ним подходили, затевались легковесные разговоры, вспыхивал смех. Еленой любовались — она была поистине прекрасна. А Виссарион со всеми любезничал, объяснялся с несвойственной ему словоохотливостью. Елена приметила фальшивую, чуть не угодническую улыбку на его лице, когда он прогнулся к вытянутому, важному чиновнику. «Боже, что он делает? Неужели он такой же, как все?» — испугала Елену мысль; её неожиданно охватило чувство дурноты и досады.
Стало больше людей в масках и карнавальных костюмах. Елена надела блестящие, с узенькими щелками очки. Зазвучал оркестр, официанты разносили на подносах напитки и мороженое. Можно было выпить вина и закусить возле столиков в смежных комнатах. Уже выстреливали хлопушки, сыпалось конфетти, шуршала в воздухе мишура и отовсюду вспыхивали бенгальские огни. Ёлка в центре сияла разноцветными электрическими фонариками, переливаливалась шарами. Елене мнилось, что в такой великолепной зале, при таком скоплении весёлого, настроенного на игру народа с ней непременно произойдёт что-нибудь радостное, невероятное. Молодость звала к безмятежности, веселью, однако память сердца крепко сидела в ней, казалось, вросла в каждую жилку. И она с грустью понимала, что всё же не сможет веселиться, как все. Она помнила, не забывала и отнятого у неё сына, и страшные глаза отца, стоявшего перед ней, дочерью, на коленях, — она всё помнила и не знала, как уйти, скрыться от этой горькой памяти сердца. Она то смеялась, то обрывно замолкала, потуплялась. Виссарион, в маске арапа, склонялся к её уху:
— Что с тобой, любимая? Если тебе не нравится здесь — скажи, и мы немедленно уйдёт.
Она старалась ответить ему ласково, но голос как-то похрустывал:
— Нет-нет. Здесь всё же на людях, — неясно объясняла она.
— Что? — переспрашивал Виссарион, но она не отвечала.
Начались танцы, и она обрадовалась: можно развеяться, забыться или как бы обмануться. К Елене беспрестанно подходили кавалеры, и она танцевала, танцевала — то мазурку, то вальс, то кадриль. Она танцевала блестяще. «Кто может заподозрить, что я дочь мужика и чалдонки!» — горделиво и азартно думалось ей.
Однако в какой-то момент празднества для Елены вдруг всё изменилось — не внешне, а внутри. У неё что-то сместилось и оборвалось с привычного, удобного для лёгкой жизни места. Она стала танцевать тяжеловато, странными рывками, не в такт. Обеспокоенно озиралась, как запьяневшая, рассеянно улыбалась и чего-то искала, отыскивала по зале глазами: ей показалось, что мельком увидела в толпе знакомую фигуру и лицо — его, Семёна, а рядом с ним — дородную, белолицую красавицу Александру Сереброк. Перестала явственно осознавать, кто же её партнёр, что творится вокруг и даже — где Виссарион, который в её сердце словно бы затемнился, стал как-то неясен, расплывчат или даже — незначим. Но одновременно Елена наполнялась таким светлым чувством, что ей воображалось: вся эта роскошная, с огромной люстрой зала, эти изысканно наряженные улыбающиеся люди, эти запахи цветов и духов, эти щеголеватые мелодичные звоны шпор офицеров, это шелестение шелков и тюлей, эти жизнерадостные мотивы духового оркестра, эти рассыпающиеся бенгальские огни — всё-всё обещает ей какой-то новый, ранее неизведанный ею восторг.