Роман без героя
Шрифт:
– Ах, какой пассаж! – встал я между мощным Степаном и щупленьким бледным Пашкой, который уже принял стойку боксера-недоучки.
Мой интеллигентный сводный брат, который больше всего на свете любил своего больного отца и умные книги, стал насвистывать известный мне мотивчик какого-то венца: «Ах, мой милый Августин!». И даже запел по-немецки. Наверное, от страха быть униженным перед всем классом (но прежде всего перед Моргушей) пудовыми кулаками откормленного Степки:
– Ach, du liber Аugustin!
– Фашист недобитый! – сквозь зубы процедил Карагодин. – Ты у меня свое еще получишь. Вырастит из
Пашка вдруг выпругнул из-за моей спины и сходу врезал Степке в челюсть.
– Клац! – звонку отозвались на короткий точный удар друга его зубы.
– Это за свиненка, Степан Григорьевич… – прошептал Пашка, танцуя вокруг рослого Степана. – А это за свина…
Но ударить ошеломленного внезапностью и отчаянной храбростью врага Карагодин не успел – в класс стремительно вошли Анка-пулеметчица, Тарас Ефремович и дама в шляпке с черной вуалью.
Шумилов, увидев тихого Альтшуллера в бойцовской позе атаки, несказанно удивился:
– А жаль, что незнаком ты с нашим петухом… Альтшуллер! Брысь на место!
– Степа, что тут произошло? – застрекотала Анка-пулеметчица.
– Садитесь, товарищи учащиеся, – приказала черная вуаль, усаживая класс, который дружно поднялся со своих мест, приветствуя начальницу.
Руководящая дама из районо, усадив класс, обратила свои заплаканные глаза к директору.
– Тарас Ефремович, нужно начинать воспитательную работу прямо сейчас. Немедленно. Тем более, что именно этого мальчика, – она выбросила из кулачка в черной ажурной перчатке указательный пальчик в сторону Паши, будто играла с ним в «нашу войну». –Тем более, что именно этого мальчика так ярко и образно раскритиковала общешкольная газета под названием «Крокодил».
Бульба, подкручивая свои висячие усы, подошел к первой парте.
– Степан, – сказал он. – Проведем комсомольское собрание класса. Обсудим критическое выступление нашей школьной печати, которую возглавляет Захаров, и поведение вашего товарища, хулигана, чтобы не сказать большего, Павла Альтшуллера.
– Ну, Степан Григорьевич, веди собрание… Ты, а не я, секретарь комитета комсомола школы. Давай, рассказывай, как вы дошли до жизни такой…
Степан подождал, пока на «камчатке» уселись дама из районо и Анка-пулеметчица, подошел к учительскому столу, откашлялся и достал уже заготовленную бумажку с текстом обвинительной речи.
– Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо… – попросил класс Павел. И все опять хихикнули.
– Цыц! – притопнул ногой Бульба. – Я вас, бродяги, породил, я вас и убью. Если будет надо… – сказал он. – Говори, Степан!
Чего он только не буровил, в чем только не обвинял моего друга… Но самое страшное было то, что отправной точкой всех его обвинений стала моя газета. Мои отредактированные Анкой-пулеметчицей стихи. Моя песня, которой я сам наступил на горло…
Я не помню, что вменялось Немцу. Но когда поставили на голосование его исключение из школы и комсомола, я вскочил и крикнул:
– А ты, Чертенок, разве не сигал по льдинам? Но если бы ты упал в ледяную воду, то уж точно не подвергал бы опасности отважную комсомолку Водянкину?
– Это почему так? – сощурился мой сосед по домам по улице Петра Карагодина Степка.
Я торжествующим взглядом обвел притихший
– Да потому что комсомолка Маруся Водянкина за тобой бы в ледяную воду не прыгнула! Ты ведь руки утопающему не протянул. Только поинтересовался у нахлебавшегося талой водой товарища: «Хороша ли водица?»!..
Моё откровение, как «Колокол» Герцена, разбудил и дремавший народ, и всех равнодушных, бесконечно далеких от народа. Все заговорили разом, затрещали, заохали и защищая Чертенка, и нападая на него.
– Не подал руки! Мы видели, Степан!
– В нем просто сработал инстинкт самосохранения! Он поступил разумно!
– Не поздоровится от эдаких похвал…
– А я, дура, его в сочинении с Павлом Корчагиным сравнивала… А теперь, девочки, мучительно больно…
– Каждый класс заслуживает вожака, которого он заслуживает…
– Цыц, Каины слободские! – загремев крышкой парты, горой встал над ней Бульба. – Как дошли вы до жизни такой? Кого вы слушаете? С кого пример берете?..
Он грохнул кулачищем по парте – в классе мгновенно воцарилась тишина вакуума.
– Я вам, товарищи, – одышливо произнёс Тарас Ефремович, – сейчас открою глаза! И вам все станет ясно и понятно. Сейчас Павел Альтшуллер живет в семье Захаровых. Пока его отца в сумасшедшем доме лечат… Вот эти два камрада и спелись. И покрывают друг друга, выставляя нашего комсомольского вожака в невыгодном для общественного мнения свете…. Это старый диссидентский прием – скомпрометировать руководителя, опорочить нашу светлую действительность. Нашу, можно сказать, светлую память загадить всяким дерьмом…
Он страшно вращал красными, в прожилках, глазами, распаляясь все больше и больше:
– Отец Павла, товарищи, хотел очернить светлую память наших славных партизан! Моих боевых товарищей… Вон они, на Площади Павших Героев, у Вечного огня славы лежат…
Он достал платок и шумно высморкался. Затем промокнул слезы на глазах.
– Альтшуллер за папашу своего мстит… А Захаров, кому мы доверили самое действенное оружие партии – сатиру и юмор – ему потакает. Позор!
– Таким не место среди нас! – вскочил Степан, почувствовав окрепшим тыл. – У нас один тройственный союз: Ленин, партия, комсомол! Давайте вместе со мной: Ленин, партия, комсомол!
Класс безмолвствовал.
Я подошел к Пашке, потерянно смотревшему на опущенные головы товарищей. Сказал тихо:
– Прости меня, братишка…
– За что?
– За стихи. Это я их отредактировал. За древнейшую профессию.…
Он протянул руку.
– Ты не виноват, брат. Я знаю, сначала это были гениальные вирши. И слова твои звучали, как колокол на башне вечевой во дни торжеств и бед народных.
– Это какие еще беды вы нам пророчествуете, а? – взревел Шумилов.
– Угомонитесь, Тарас Ефремович, – вдруг пискнула со своего места «черная вуаль», позабытая нами в пылу полемики проверяющая. – Пусть юноши и девушки сами, без вашей подсказки, обличат идеологические заблуждения этого мальчика по фамилии э…э, Альтшуллер, так, кажется? Что, например, скажет, главный редактор сенной печати? Ведь тебя, Захаров, кажется, никто не заставлял критиковать своего друга в печати? Ты это сделал по зову своего сердца. Не так ли, друг мой?