Роман о девочках (сборник)
Шрифт:
Питер из ванной вышел бодрый, бритый и сразу – к бумажнику. Пропажу обнаружил и смотрит вопросительно. А она отрицательно – дескать, знать ничего не знаю!
Не видала я твоих вонючих марок! Нужны больно! Как не стыдно только думать такое – я что, б… какая-нибудь! Хочешь, и лифчик свой паршивый обратно возьми! – она выкрикнула все это очень даже натурально, с негодованием, гневом, покраснела даже от гнева и сделала вид, что снимает лифчик, но не сняла – в нем деньги были.
К счастью, Питер стал протестовать против возврата лифчика; замахал руками, давая понять, что ничего такого не думал, показал жестами, что, дескать, это он сам вчера был подшофе. Здесь он щелкнул себя по шее – в России-то он давно, жесты пьяные изучил уже, – щелкнул, но от волнения промахнулся и попал в кадык, отчего нелепо закашлялся,
Был этот самый Питер Онигман немцем, со всеми вытекающими отсюда сантиментами, да еще уже и в России нахватался да насмотрелся пьяных слез и излияний, и почти заплакал Питер Онигман над разбитыми своими надеждами, потому что он готов был жениться на ней, даже если у нее незаконченное высшее образование, даже если она комсомолка, секретарь генерала КГБ, космонавт, вдова или мать-героиня, – но он не мог, если она без спросу взяла, даже нет – просто раскрыла его бумажник. Но плакал Питер про себя, вслух же он только смеялся до слез и повел подругу свою бывшую вниз кормить последним завтраком.
Внизу, в холле, развернулись неожиданные уж совсем события. Неожиданные для обоих. Трое молодых людей с невинными лицами безбоязненно подошли к иностранцу и его спутнице, скучая как бы, попросили у него прощения на нечистом арийском языке, а ее попросили пройти в маленькую такую, незаметную дверцу под лестницей. Там уж ее ждали другие – за столом и за стопкой чистой бумаги. И те и другие – и приведшие и сидевшие – особой приветливости не высказали.
– Ваша фамилия? Имя-отчество?
– Полуэктова Тамара Максимовна.
– Возраст?
– А в чем дело, простите?
За столом удивленно подняли брови:
– Отвечай, когда тебя спрашивают! – сказано это было тоном грубым и пугающим, и Тамара сразу успокоилась.
Заложила она ногу на ногу, закурила дареные «Мальборо» и спросила как можно вульгарнее и презрительнее:
– А почему это вы на «ты»? Мы с вами на брудершафт не пили.
– Да я с тобой рядом… – Спрашивающий цинично выругался. – Отвечай лучше! Хуже будет! – пугал он.
Но не запугать вам, гражданин начальник, Тамару. Ее не такие пугали. Ее сам Колька Святенко по кличке Коллега пугал. Много раз пугал. Первый раз года три назад пугал, когда вернулся. Когда вернулся и, как обещал, разбираться начал. Ну… об этом потом. А сейчас:
– А что это ты ругаешься, начальник, выражаешься грязно и запугиваешь? Чего надо вам? Что в номере у иностранца была? Ну, была! Вы лучше за персоналом гостиничным следите, а то они две зарплаты получают: одну у вас – рублями, другую у клиентов – валютой. Или, может, они с вами делятся? Вон ты, я вижу, «Винстон» куришь. Откуда у вас «Винстон» – он только в барах да «Березках»? А галстук откуда? Или вам такие выдают?
– Помолчите, Полуэктова! – оторопели все вокруг и ошалели от наглости. – Хуже, хуже будет.
Но Полуэктова Тамара не помолчала. Закусила она удила. А тут еще Питер рвется в дверь – выручать, все-таки любовь-то еще не прошла.
– Хуже?! А где мне будет хуже, чем у вас? Задерживать не имеете права! Я этого Питера люблю, и он женится на мне, – и с этими лживыми словами на устах бросилась Тамара к дверце незаметно, распахнула ее и впустила с другой стороны несостоявшегося своего жениха, Питера Онигмана, бизнесфюрера и вдовца, втянула его за грудки в комнатку и в доказательство любви и согласия между ними повисла у Питера на шее и поцеловала взасос.
И спросили в упор Питера работники гостиницы на нечистом его языке:
– А правду ли говорит
Испугался Питер за Тамару, да и за себя испугался он, потому что отец его был в плену, в Сибири, и хотя вывез оттуда больше теплых воспоминаний, но были и холодные – например, зима, а Питер, оттого что плохо понимал угрозы работников отеля, подумал, что это его хотят упрятать, прокатить и накормить. И помня папины «бр-р-р» при рассказах о сибирской зиме, ответил Питер твердо:
– Яволь! – это значило: правда, дескать, – и взял Тамару под руку.
А она от полноты чувств принялась его бешено целовать, при этом глядя победно на опозоренных и обомлевших служащих «Интуриста», – целовать, и плакать, и смеяться тоже, и даже взвизгивать и подпрыгивать. И последнее – то есть подпрыгивание – вовсе она выполнила напрасно, потому что разомкнулся на ней злополучный лифчик и выпали из него злополучные восемьсот марок, и стихло все кругом, и уже задышали мстительно работники, взялись уже за авторучки, пододвинули уже стопки бумаг, а гражданин ФРГ стоял как в воду опущенный, воззрясь на пачку денег, как будто впервые видел денежные знаки своей страны, и сомнения его последние рассеялись, а слова были сказаны – сказал же он уже «Яволь», – а в Германии слов на ветер не бросают.
А Тамара Полуэктова с Самотечной площади так и осталась, подпрыгнув, с открытым ртом и расстегнувшимся лифчиком, и ждала неизвестно чего.
Зовут меня Тамара. Отчество Полуэктова, то есть Максимовна, фамилия – Полуэктова. Родилась в 1954 году. Мне двадцать три теперь. Я от вас ничего скрывать не буду, вы ведь не допрашиваете. Мама моя совсем еще молодая, нас у нее двое дочерей – я и еще Ирина. Ирка меня старше на три года, у нее муж инженер, работает в ящике. Ирка рожать не может после неудачного аборта. Она лет семь назад, когда я школу кончала, ну, когда еще Николая посадили, жила с одним художником. Он ее рисовал, ночью домой не пускал, а звонили какие-то подруги, врали, что далеко ехать, что они на даче, что там хорошо и безопасно. Мама все спрашивала, какие ребята там, а подруги говорили – никакие, у нас девичник, – и хихикали, и называли мать по имени-отчеству, как будто они очень близкие подруги, спрашивали про меня – как там Тамара? – и отцу передавали привет. Отец старше матери года на двадцать три. Он раньше в милиции работал, а теперь – на пенсии. У него орден есть и язва. Он уже года два как должен был умереть, а все живет, но знает, что умрет, и поэтому злой и запойный, а нас никого не любит.
Он на работе всегда получал грамоты, там все его любили, а дома был настоящий садист, даже страшно вспоминать. Когда я была совсем маленькой, а Ирка постарше, мы жили под Москвой в маленьком домике, и у нас был такой крошечный садик. И мы с Иркой и мамой летом поливали из леек кусты и окапывали деревца, и возились просто так. Соседи к нам не ходили – отец их отпугивал, он никогда почти не разговаривал при людях, курил и кашлял. Его окликнут: «Максим Григорьевич!» – а он никогда не отзовется. Говорят – он был контужен, а он не был контужен, он вообще на фронте не был, у него бронь была. А нас он почему-то всех не любил, но жил с нами, и мама его просила: «Уходи!» А он не уходил. И однажды взял, придя с работы, и вырубил весь наш садик, все кусты вырвал. Все говорили – спьяну, а не спьяну вовсе, он знал, что больше всего нас так обидит, почти убьет. А еще раз – взял и задушил нашего с Иркой щенка. Щенок болел, наверное, и скулил, он вдруг взял его у меня и стал давить, медленно, и глядел на нас, а щенок у него бился в руках и потом затих. Мы обе даже не плакали, а орали, как будто это нас. Он нам его отдал и ушел в другую комнату, и напился ужасно. Пьяный пришел к нам, поднял нас зареванных и в одних рубашках ночных выгнал на улицу. А была зима. И мама работала в заводской столовой в ночную смену. А мы сидели на лавочке и плакали и замерзали. А отец запер двери и спал. Когда мама пришла, мы даже встать не могли. Она нас внесла в дом, отогрела, растерла спиртом, но мы все равно болели очень долго.