Роман с мертвой девушкой
Шрифт:
Наглухо перебинтованного, меня взялась преследовать еще и ревнивая косоглазка. На очередной корпоративной вечеринке, затащив мое плохо гнущееся из-за бинтов тело в ванную, она призналась, что мечтает о простом женском счастье: семье и таком муже, как я. Плюс (в унисон моей законной супруге) — об уродцах-детях. Стать причиной их появления на свет должен был опять-таки я. Она начала стягивать кружевные колготки, но я, выдрав с мясом медную ручку-запор, вышиб дверь (над ней снаружи тоже горело украденное из редакционных хранилищ табло «Занято! Не входить!») и вырвался. Не смог бы исполнить заветного желания несмеяны, даже если бы очень захотел. То есть, что говорю! Не смог бы ее и с ней захотеть! Причина была не в травмированных ребрах. И не в раздражавшей
— Сука! Твое счастье, что не дался! Я б тебя кастрировала, как кота!
Впрочем, косенькая садистка вскоре утешилась, перепрофилировав возглавляемый ею литературный журнал в риэлторский альманах «По холмам, по долам», где закрутила дисциплинарные гайки, а заодно и роман с консультантом этого сверхдоходного издания, архитектором Стоеросовым, о котором я немало слышал от своей жены, продолжительное время работавшей с новомодным зодчим в одной из созданных им строительных фирм. Аристарх Стоеросов специализировался на сносе милых, похожих на пряничные, особнячков в черте старого города и застраивании освободившихся участков бетонными кубами и параллелепипедами, а также прочими рафинадных очертаний коробами. Не таясь, признавался:
— Мне в детстве не хватало сахара… Это хорошо, потому что сохнет мозг. Я рос в сырых бункерах, полутемных бомбоубежищах, обваливающихся блиндажах, болотистых землянках, папа был минером, я с ним объездил все горячие точки планеты, ух насмотрелся! Почему остальные должны жить лучше и видеть что-то другое, чем я?
Воспринятый с детства и впитавшийся в плоть, кровь и лимфу аскетичный стиль низких потолков и некрашенных стен наложил неизгладимый отпечаток на понимание им задач градостроительства.
— Да, да, — возбужденно говорил он, — буду проектировать так, чтобы всюду, куда ни плюнь, торжествовало сплошное, беспросветное, неприкрытое канальство! Чтобы хотелось все взрывать и бомбардировать фугасами!
Расчищая место для очередной серой башни с узкими бойницами или известково-цементной многоэтажки, начинавшей рассыпаться еще в процессе строительства, Стоеросов вырубал близлежащие скверы и парки — чтоб не портили картины, старался не оставить даже крохотных газончиков, асфальтировал детские площадки, дабы и на них не пробилось на поверхность ни травинки. Ему было чем гордиться и о чем трезвонить — вот и возникал в передаче «Заживем по-человечески» ежевечерне. Говорил: ощущает себя полководцем, по чьему повелению застывают в стойке «смирно!» камни и металл… Мнил себя — уж точно — не деревцем, кору которого царапают и щекочут, как по горлу, бередящие ножи подростков. Не зайчиком и не божьей коровкой, лишившимися жилищ из-за преступной глупости человека.
Фаталисты скажут: что случается, тому и быть. Что произошло — то и ладно. Таков удел, угодный Судьбе. Пытаться с Ней спорить бесполезно.
Но в головотяпствах Судьба ни при чем. При чем — верхогляды, выжиги, жмоты, гнущие события в бараний рог ради собственного навара. Им и надо противостоять. С ними и надо сражаться.
Не мог, сколько ни крутил (должен признать), поладить с оголтелыми субчиками. Не способен был — безоглядно и ослепленно — привечать их надувательства и фетишу. Чем сильнее наседали, тем стыднее мне за себя становилось. Проявлялась закономерность: если не становишься похож на большинство, то начинаешь от него удаляться — и внутренне (пока еще оставаясь среди тебе не подобных), и внешне.
Тоже рос не в Лувре и не в Вавеле, но считал: за мое убогое детство не должны платить другие. Хватит, что расплатились отец и мать… А готические замки, колизеи и версали — могут быть заменены налитыми сочной осенней желтизной и пунцовым румянцем кленовыми листьями: каждая прожилочка видна и трепещет — еще живая, свежая, дышащая… Разве уступят сикстинским росписям Микеланжело глянцево-зеленые тополя? Хрупкие ясени? Липовые аллеи и хмурые дозоры елей?
Искал и находил в ночном радио теплое контральто неведомой исполнительницы блюзов… Опять и опять предлагал Гондольскому позвать незнакомку в передачу, но неизменно натыкался на отказ. Вот если бы она была Стоеросовым. Или Елисеем Ротвеллером… Или еще кем-нибудь из наших…
Вспоминал: в канун, кажется, Восьмого марта для кладбищенских трудяг был устроен концерт. В ритуальный зал принесли скамейки, постамент для гробов украсили венками и целлулоидными лилиями, соорудили на нем помост. Первая же вскарабкавшаяся на него артистка уморила. Пела: «Он назвал меня своей красавицей и сказал, что я прекрасней всех», а была крупноголовая, с челюстью, выпиравшей, как у гофмановского Щелкунчика. Не вина урода, если выпростался таким, как есть, но обязан взвешивать и предвидеть эффект не подкрепленных фактами слов! На ужине после выступления смешная девочка повторяла: «Я красивая, меня все любят: родители, брат, соседи», — и пила, пила шампанское и коньяк. Опьянев, залила мне брюки, а чугунной церемонемейстерше — плиссированную юбку. Говорила: «Мне нельзя курить, батюшка-исповедник запрещает» и смолила, дымила, прикуривала одну сигарету от другой. Было над чем поухмыляться. Но я, глядя на нее, вдруг подумал: именно с ней могу стать счастлив…
Мечтал: вдруг та смешная певичка и звучащая на радио блюзка — похожи? Может, это она и есть? Но тогда почему не примыкала к нашей ватаге? Талант мешал? Таких, одаренных, — Гондольский чуял за версту, не подпускал на пушечный выстрел… Хотя внешностью пришлась бы в самый раз…
С детских лет видел, соизмерял: алогично и бредово многое (если не все), творимое людьми — удручают и слова, и деяния. Но какой вывод из предумышленного хаоса вытекает? Примкнуть к ахинее и чуме, слиться с ними и колпачить еще не замороченных у не замуштрованных — или набраться мужества и сторониться, чураться сарданапалов?
Не считал, что люди обречены пребывать в ими созданном аду вечно. Верил: переболев дремучестью, выйдут на дорогу милосердия, покаяния, доброты… Пример собственной биографии (наблюдал за ней со стороны) обнадеживал. Будучи безобразен, полагал: далекая от совершенства действительность — не застывшая догма и магма, глупость — не безальтернативная доктрина. Люди, будь они обеспечены искомым — любовью, достатком, одинаковой внешностью, самостоятельно смогут себя переосмыслить. (Инфантилизм. Ломился в распахнутые ворота, остающиеся без пользы открытыми уж какой день и век: никто почему-то в переплавку не спешит!).
Ребенок не явится на свет без папы и мамы, но потом, чтоб сделаться независимым — свергает кумиров. Без стадии отрицания не обойтись. (Ее-то я и очертенелая братия и олицетворяли). Лишь достигнув зрелости, начинаешь понимать и ценить безмерность родительских чувств. Человечество низринуло Предвечного — для того, чтобы, поумнев, возжаждать Его.
Наши мозг и взгляд устроены нелепо: не различают главного в момент встречи с ним. Запоздалое прозрение, если и наступает, то лишь когда изменить ничего нельзя. Вот и негодуем — не на то, надеемся — не на тех, набиваем шишки, атакуя неустранимые, в собственных мозгах закосневшие преграды. Изводимся, терзаемся, забывая: каждая судьба — слепок, повтор судеб тех, кто жил до и будет жить после нас. Прохождение этапов, уже освоенных человечеством, исполнение общего пути в миниатюре и на «бис», в собственной аранжировке и интерпретации — начиная с эмбрионального, зачаточного пункта и заканчивая — вот интересно, чем заканчивая, помимо физической смерти? вознесением? низвержением? — есть выигрышная фишка. Чем завершишь свой земной удел? Сумеешь ли провлачить себя от дикости и жаберных щелей — к добровольному восхождению на крест? И не самый ли это обнадеживающий маршрут?