Роман с мертвой девушкой
Шрифт:
Я внимал, стараясь не пропустить ни слова. Гондольский сдержанно и многообещающе улыбался и длил церемонию посвящения:
— Наша миссия исполнена высокой ответственности и гуманизма. Большинству непереносимо, оскорбительно видеть тех, кто превосходит их хоть чем-то, будь то внешние или умственные данные. Так нет, отверстые раны безвинно страдающих специально посыпают солью. Запихивают в эти язвы пальцы и шуруют. Ущербным безжалостно колют глаза несбыточными бесплодностями. Подсовывают в качестве панацеи негодные примеры, способные вызвать лишь ярость и ненависть. Христа, Будду, Магомета, а ведь эти образчики неприемлемы хотя бы потому, что умели творить чудеса. Кто из простых смертных, скажи на милость, способен сотворить чудо? Нет таких и не может быть. Так зачем, для чего морочить? Убогим, жалким, забитым настойчиво втемяшивают: истина в сочувствии. Кто, где и кому сочувствует? Покажи. Все обстряпывают гешефты, наживаются, обштопывают, затаптывают
Он еще что-то вкручивал, в том же духе, я слушал невнимательно, ухо заложило от перенапряжения. Да и оркестр играл слишком надсадно. Посерьезнев, Гондольский сказал:
— Ты прошел первый этап отсева. Клянешься участвовать в нашем подвижническом труде?
Я пообещал.
— Клянешься отшивать нечисть, которая лезет в проповедники и мнит себя солью земли? Всех этих мракобесов, чистюль и ломак, не желающих быть как остальные. Возгордившихся, возомнивших о себе… Аккуратно подстриженных, ежедневно бреющихся, благоухающих парфюмом и стыдящихся себя естественных, кичащихся незамаранностью и незапятнанностью… Клянешься их изничтожать? Всю эту шваль…
Я снова заверил его в преданности и лояльности. На прощание он напомнил:
— Не забывай заикаться! Знаешь, сколько вокруг заик? Потрафляй им! Жалей их. Заботься о них. Кроме нас никто о них печься не будет.
В заключение беседы положил передо мной пухлый конверт, который извлек из кармана переливавшегося под лучами ресторанных приглушенных прожекторов пиджака.
На его служебном лимузине меня, сильно назюзюкавшеюся и по-прежнему встревоженного и озадаченного, отвезли домой. Утром, маясь головной болью, я залез в конверт и обнаружил солидную сумму. Пересчитал тайком от жены купюры и опять побоялся, что потеряю: деньги, поздравления, а главное — ни с чем не сравнимое ощущение нужности и успеха, которого никогда не ведал.
Семейная тягомотина, коей не надеялся обзавестись, забрезжила промозглым дождливым вечером. Нацепив черные очки, я отправился в театр, заранее зная: спектакль паршив, публики не соберет. В фойе увидал дочь бывших соседей по подъезду — невзрачную и раззявистую, но этим и привлекавшую: с дурнушкой мог общаться на равных. Отвечал на ее расспросы односложно (дыхание перехватывало), цедил слова сквозь тонкий, намотанный до глаз шарф. Росли вместе, потом их семья куда-то переехала, я после смерти родителей тоже поменял адрес. Благодатная квартирная тема и стала полигоном взаимного прощупывания. (Так происходит на бытовом уровне согласование — в подтексте — протокола о намерениях. При умелом ведении дел, подписание бумаг состоится в ЗАГСе, а в случае провала разведывательная деятельность ухнет насмарку). В антракте кикимора снова приблизилась. Спросила: не пойду ли в буфет? Отрезал: нет! Иначе было ее не отшить. А я именно хотел проверить: сколь крепко она вцепилась и готова ли душить мертвой хваткой? Была настроена. Видать, непонарошку втемяшилось: подцепить хахаля, а возможно, и мужа — плевать, что пропащего. Удалился в туалет, курил. Выжидал. Притворился: хочу улизнуть, она караулила возле выхода. Побрели до метро, звала в гости. Откровенно не поехал. Но сердечко сладко вибрировало. Позвонила на следующий день, ныла в трубку. Одергивая себя: «Что делаю?!», согласился встретиться. Наплевал на холостяцкие замашки, какая-никакая мымра под боком — лучше, чем засыпать одному.
Прибросьте: из каких ошметков и черепков слагает суклад не отмеченный внешней притягательностью и финансовым достатком компост? С кем навозные, торфяные черви, чье призвание и предназначение — обеспечивать перегноем веселящийся на поверхности хоровод цветов, допущены делить кров и постель, или шире: к кому и с каким расчетом прилепливается плесень? Только к тем и таким — как она сама. Ведь и глине, и гнилушкам (в человеческой их модификации) надо как-то себя являть, подавать, преподносить: общаться, самоутверждаться, зарекомендовывать в профессии, размножаться, а для этого — спариваться… Обязательный спектр функций должен быть сполна осуществлен.
Просыпаясь с постылой по утрам, проводил самоуспокоительные психотерапевтические сеансы. Но кому был нужен — кроме нее? Проститутки, и те не подпускали. Лишь ночью, в кромешной тьме, мог к какой-нибудь припозднившейся пристать. Подкатиться. И любезничать — до ближайшего фонаря. А потом — испуг, ругань, угрозы, крики. Убегал, петляя, проходными дворами. Доведись попасться в лапы ментам — загремел бы на долгий-предолгий срок: лучшей вешалки для чужих грехов, чем безвинное уродство, правосудию не сыскать.
Что касается взаимной любви — как же ей расцвести под прессом равнодушия, как проникнуть внутрь вынужденно сконструированного союза? Как протиснуться меж сомкнутых, будто створки холодной ракушки, уз?! Тут мелькают иные искры, идут в пляс раскаленные флюиды. Бешенства и злобы. Ненависти и подозрения. Сострадание — благороднейшее из чувств, но его не дождаться превозмогшим себя. Ни сочувствие, ни жалость немыслимы, коль якшаешься через силу.
Зато (после выверенной подгонки и притирки) не сыскать скреп прочнее, чем осознанная безвыходность. Отступать обоюдонекуда, передергивать колоду в поисках козыришки ни к чему. Стакнувшись по случаю, жить совместно продолжают по твердому разумению…
Ездил в гости к ее родне, поглощал холодцы, салаты, ел селедку в радужных кольцах лука и «под шубой», выпивал бессчетное количество водки и химического дурманящего вина. Игнорировал разговоры о покупках и о том, как неровный шов и отклеившийся край послужили выгоде при обмене паршивого товара на лучший, не испытывал приподнятости от того, что в числе кровников есть прорабы и начальники участков. Не лыбился (на кой ляд?), если слышал:
— А директор просто психованный, заорал, что не может нас больше видеть… Что меняем пятый ковер…
Или:
— Рубероид с крыши сняли и привезли. Ну а крыша там, где сняли, протекла…
Норовили и меня втянуть в свой прайд: чтобы стал оборотистым и умел выбирать арбузы и удачного посола мойву. У такой рыбы — красный глаз. Воспалялась, что ли, роговица от специй? На боку зрелого кавуна — непременно желтое пятно. Слушал хренотень — снисходя. А они обижались. Жена хмурилась. Как ей было объяснить? Город, скопище оглоедов, тонны поглощаемых несвежих продуктов, копоть, выхлопы… Не сравнить — с молчаливым достоинством могил и замшелых надгробий, с вековой мудростью камней!
Жена (как и весь их дружный выводок) мухлевала, делала приписки при обсчете смет. И долдонила: «Да, ловчу, ради общих интересов». Взгромоздила на себя (зачем-то) содержание младшей сестры-чувырлы, та лежала целыми днями на диване и зырила в потолок, маникюрила ногти, изучала глянцевые журналы и не знала, чем себя развлечь и куда деть: то неслась дергаться в дискотеку, то тащилась в кафе с бойфрендом, то зубрила испанский разговорный, собираясь сделаться бизнес-леди… С неустойчивой малолеткой (вся была развинченная и покачивалась при ходьбе, как на шарнирах) чуть не впал в морок — мы частенько оставались в пустой квартире наедине. Лавры старшей не давали начинашке покоя? Привязалась меня обратать и заполучить… Удержался, выстоял, потому что (хоть и подмывало проверить: неужели цаца с накладными ресницами мною не погнушается? или ей было без разбора и все равно — с кем?) здравый рассудок (плохой советчик в делах амурных) подсказал: кроме воплей и скандала ничего не получится. А жена твердила: «Ты — погряз средь могил!» Окажись в курсе не произошедшего кровосмесительного адюльтера — что запела бы? По какому разряду отнесла бы естественные склонности и потребности сестренки и вообще всех живых? Неужели предпочла бы скабрез и срам, а не тихий, монашеский обет усопших?