Роман с простатитом
Шрифт:
Усаживаюсь с блокнотом в парке у музейной руины, забредаю в уютный порт – полчища корабельных пик, Уччелло. Шагаю по шахматной набережной, группки молодежи (кто-нибудь обязательно в средневековом) лежат в сторонке вокруг бутылки и никого не трогают. И дочка среди них, свеженькая и довольная. На детей никто не орет: “А ну брысь отсюда! ”, а они тоже путаются под ногами… Что ж с них вырастет?..
Потом долго не могу оторвать глаз от скуластой филиппиночки, пританцовывающей прямо на улице под ихние дудки-тамбурины в цветастой развевающейся компании…
Валуны, дополненные своими отражениями, парят в розовом пламени, словно просыпанная с небес гигантская картошка. Со своим морским инглишем я
А Хаос действительно на все способен: его прибой может слизнуть твоего ребенка, а может и выбросить выигрышный билет в спортлото. Санта-Клаус – или Пер-Ноэль, кто там у них тут, – моложаво-выбритый, облаченный по случаю летнего сезона в шорты и ти-шёт, предложил мне годовой контракт, чтобы я за это время слепил лабораторию, способную обойтись без меня. Жалованье предлагалось… сильно, конечно, меньше, чем своим, но для такого голодранца, которому тем более не нужна ни квартира, ни машина… У них тоже были свои бюрократические выверты: требовалось вступить в должность через пять минут, иначе все переносилось в неизвестность. К стыду своему, я почувствовал, что у меня старчески подергивается голова: “ни в чем себе не отказывая”, я смогу еще лет десять не задумываться о заработке – если, конечно, Хаосу с чего-то вздумается попридержать статус-кво. А за год еще что-то может подвернуться: за нынешнюю экспедицию я продвинулся в международных связях больше, чем за двадцать лет в питерском захолустье.
Покой, накапливавшийся в моей душе, затопил все окрестности, я шел, поглядывая на архитектурную мебель взглядом благосклонного владельца: придет умягченная Гольфстримом зима, а я буду все так же безмятежно шагать по чистому снежку в легких сухих ботинках
(в девяносто втором всю осень прочавкал с мокрыми ногами…) и твердо знать при этом, что ни завтра, ни послезавтра, ни послепослепослезавтра мне не придется ни ежиться от неловкости перед мамой, ни бодаться, ни рычать, ни втягивать голову в ожидании чужого рыка, и мама наконец перестанет корпеть над какими-то идиотскими балансами и – черт уж с ней – даст подзаработать тибетско-филиппинскому жулью, – и дочка… Тут уж, увы, не в деньгах счастье. Но по крайней мере… Оставить ее одну, взять сюда?.. На заочное… Теперь можно кататься хоть…
Соня! Как будто, скользя по паркету, ударился об стену. Но должна же она понять… есть ведь и профессии такие – полярники, моряки дальнего плавания… Однако, набирая ее номер, я подтянул все резервы сиропа и терпения.
Слышно было лучше, чем из России. Это уже не была печальная музыка – это был говорящий автомат, безнадежно простуженный еще на стадии проектирования. Марчелло арестован. Он косил язву желудка и перед рентгеном проглотил кусочек жеваной фольги. Но ему долго пришлось сидеть в очереди, и он, опасаясь, что прежняя
“язва” уже проскочила, проглотил запасную. В итоге две язвы светились на экране, а третья толчками двигалась по пищеводу. А если учесть, как он всех достал… Но это не телефонный разговор.
– А… а как у тебя с деньгами?.. – я имел в виду взятку.
Деньги она вложила в транспортное предприятие – владелец сидит в тюрьме, все счета арестованы. В одном из гаражей у него нашли труп, вдобавок подозревают, что он гонял грузы в Чечню – дудаевцам, естественно.
– А ты звонила?.. – я не хотел называть имя прокурора, но я выпивал и с начальником милиции, и даже один народный заседатель, возможно, зачел бы мне явку с повинной – кстати, и
Газиев в городе не последний человек, вроде даже чего-то там депутат…
– Ты же меня ни с кем не познакомил. Ведь я не твоя жена. – Это была мертвенная констатация.
– Жди, я приеду.
Наконец-то я сделался настоящим вором: отдал нечто вещественное, принадлежащее не мне одному. И тут я понял, что больше ее не люблю. Я никогда ее не оставлю, сделаю все, что только будет в моих силах, но мысль о ней больше не вызывает у меня радости.
Только долг. Только сострадание – досадливое, сквозь жалость к себе.
Никаких заграниц нет – ничто не может заменить утраченной беззаботности. Из царства света, чистоты и вежливости, поверни задрайку, – и ветер валит с ног во тьме, среди которой осторожно обходят друг друга едва теплящиеся робкие огоньки. Я прокрадывался мимо Кронштадта, мимо Петергофа, озираясь, пробирался Морским каналом, страшась столкнуться с кем-то из знакомых. Но меня видели и тусклые паруса Морского вокзала, и
Большой проспект, и Гаванский ковш, и Балтийское море – море мира.
По городу я крался, будто обкрадывал собственный дом. На углу
Невского и Лиговки мимо, пошатываясь, прошла шелудивая опухшая собака, потом, как бы вспомнив что-то, вернулась и не очень сильно куснула меня за ногу, словно хотела показать, что и она чего-то стоит. И побрели – она по Невскому, я к вокзалу.
В вагоне не было света, только у проводницы тлел какой-то костерок: расплачиваясь за белье, не видишь, какую бумажку ей дал и какую получил.
Тюрьма по-прежнему оставалась самым элегантным зданием в этом унылейшем захолустье.
На автобусной остановке тетка рассказывала о себе, как о статуе: чистила пастой, мизинец треснул. Ответом было слабое попискиванье. Тави… Обе тетки были красные – наверно, было жарко.
Понурившийся “Шинмантаж” указывал в землю. На дереве коробились трехпалые листья. Коренные зубы – значит, клен. Осатанелым гомоном и быстрыми шильцами во все стороны поределую крону наполняли скворцы. Наверно, и впрямь осень, им видней.
Я был спокоен, скучен и деловит. И прост, как правда. На каждом попадавшемся мне лице – ребенка, женщины – я прикидывал, каким оно будет в старости, а затем в гробу. Прикидывал без ужаса – чисто познавательно: мир романтизма, то есть безответственности, лежал во прахе. Обломки барочной лепнины и крошево кирпичной готики были погребены под бетонными плитами спальных корпусов с обрывками обоев и обезлюдевшими тараканьими лежбищами вокруг фановых водопоев, погребены и занесены песком, сцементированным излияниями растрескавшейся и запекшейся канализации. На этом месте в моей душе располагался здравомыслящий рабочий поселок. И вдруг при закладке коптильного цеха при крематории ковш экскаватора задел рассыпающуюся рыжую трубу, и оттуда радужным фонтаном ударила ввысь горячая техническая вода: когда в горелом лифте я был вновь осыпан светящимся конфетти, меня охватил внезапный жар радости и предвкушения.