Роман с простатитом
Шрифт:
ГАВ!!! – отшатнувшись, я схватился сначала за сердце, а потом за бок – резкое движение отозвалось судорогой. В ванне я немного отмяк, но не до конца: душевные ушибы ныли очень долго. Соня встретила меня скромной гордостью ламы: все было тертое, пареное и совершенно безвкусное. Чай на свет смотрелся мне на зависть.
Высмотреть тараканов так и не удалось. Как я ни бодрился, мрачность понемногу начала и ее увлекать в свою воронку:
– Ну вот, тебе уже скучно со мной…
– Не с тобой, просто снова вспомнил, что всякая радость – только отсрочка.
– Если про это думать, лучше совсем не жить.
– Для этого верховный устроитель придумал страх
– Ты просто устал.
– Да это во все времена говорили все, кто только…
– У них не было меня.
– Кто у вас на лестнице умер?
– Как ты узнал? У соседки мать умерла. Давно было пора: девяносто два года, никого не узнавала… Алла совсем замучилась.
– Всегда жалеем жизнеспособного… Вот тебе счастливый вариант: девяносто два года, в своей постели…
– Кто про что, а вшивый про баню. Я знаю, как с тобой надо, словами тебя не переспоришь.
Тави внимательно следила за нами, но не вмешивалась – вероятно, не считая спальные места своей территорией. До какой же все-таки глубины мрачности способна донырнуть и взять за живое мануальная и лабиальная терапия? Когда Он начал оживать, я с горечью подумал, что Он ведет самостоятельную жизнь: у нас с ним у каждого своя голова. Но вдруг я с удивлением не обнаружил в груди привычной ломоты: Он оказался более точным индикатором моей души, чем я. Она так выгибалась, что я едва дотягивался губами лишь до ее подбородка. Я мог только лежать на боку, но это делу не помеха, если наконец-то удалось вызвать животное на помощь человеку.
Назавтра я по еловым веткам осторожненько, словно солистка ансамбля “Березка”, проплыл к Газиеву. После возгласов ужаса и бережных объятий выяснилось, что из каких-то высших соображений договор заключается с Москвой, но для меня, он ручается, будет предусмотрена роль консультанта – раз в квартал просмотреть чужие отчеты.
Перед отъездом она почтительно посоветовалась, стоит ли ей вкладывать деньги в некое страшно выгодное транспортное предприятие – одна из Людмил, жутко практичная, вложила три тысячи и вот уже имеет шесть. “Я бы не стал. Я-то знаю, что я идиот… Что выпустил из рук, то уже не твое. А Хаоса”. – “Но ведь за границей..” – “Я там не жил”.
На работе мама устроилась на вечернюю работу, чтобы подкопить деньжат на тибетский бальзам из корня це-минь-ше-ю для нашей дочери. А мне предстояло сидеть с шапкой в подземном переходе. Я понимал, что это у меня болезненное – выделить лишь одну из обступивших нас бездн, вместо того чтобы мудро ужасаться им всем сразу, но тем не менее валютное приглашение с каждым днем казалось мне все более и более издевательской выходкой Хаоса.
Как с Каштанкой. И мама с неожиданной (а если вдуматься, не такой уж неожиданной) решительностью приказала мне ехать – она понимала, что самая страшная опасность таится в моей собственной душе. Она даже приободрилась, укомплектовывая мою медицинскую коробку пилюлями, звучащими похоже на “пять ног”. Но неосторожным взглядом я замечаю, что у нее капают слезы. Я метнулся прочь – не колыхать! – но она уже увидела, что я заметил. “Горести делишь со мной, а радости с кем-то еще…” А
“кто-то еще” рвется делить горести, хватило у меня ума промолчать. Зато, к изумлению моему, я почувствовал, что на ее слезы Он из глубокого обморока приподнял голову, словно гриф на запах крови: вот как, оказывается, становятся садистами – требуется хоть какой-нибудь перчик.
Однако на Морском вокзале лицо ее выражало горделивое удовлетворение матери, отдающей своего красивого, талантливого сына в мужья богатой и родовитой, но более ничем не примечательной невесте. Ее грело и то, что я отправляюсь учить
Европу возводить Вавилонские башни небывалого типа, – что они лежачие, в этом ее не убедить. Мне же не очень хотелось пускаться в воспоминания, как мы с нею пробирались на лодке из дегтярной Галерной гавани, охваченной тесными зубьями гниющих свай, приходившим в античный упадок каналом из величественно распадающихся гранитных блоков вот к этим вот кроншпицам. В
Маркизовой Луже свежак гнал волну, и я в целях безопасности приказывал робеющей пассажирке держать нос по ветру. “Балтийское море – море мира”, – читала она на том берегу. Мне все не хватало норд-веста, я выгребал играючи, не упуская случая покрасоваться торсом многоразрядника, потом, засучив самопальные джинсы с алыми молниями, азартно волок лодку с восхищенной мамой аж до самого бурьяна на вон том плоском островке, где сейчас высятся бастионы очистных сооружений… На взморье виден остров малый… Я отталкивал от себя все миги, часы, дни и годы счастья, потому что они, оказывается, ничего не значили и ничего не обещали.
Я еще не мог нести свою сумку – что-то колкое вонзалось на пару пальцев ниже рубца (мне всерьез казалось, что Михайлов забыл там ножницы), но уже мог тащить ее волоком, то и дело сворачивающуюся со своих рояльных колесиков. И когда с высокого борта я увидел озаренное любовью и гордостью мамино лицо, а вдали наш Большой проспект (каждый дом, пирожковая, мороженица навеки отпечатались в доверчивой юной памяти), во мне тоже колыхнулось какое-то “а может, и правда не зря?..”.
И стало почти забавно управляться с норовистой сумкой на этом пластиковом мху, напоминающем махровое полотенце морского исполина. Кабинка у меня была два на два на двоих с румяным басистым молодым немцем. Я еще в кассе по-стариковски выпросил нижнее место, где можно было только лежать или сразу уходить.
Потом борт таинственным образом начал под прямым углом отходить от причальных автомобильных покрышек, а мы с мамой смотрели друг на друга, и я повторял про себя: спасибо, спасибо, спасибо, спасибо…
Город раскрывал новые изнанки: устье Невы со стороны моря с кранами, доками и пакгаузами, гигантские буквы – рукой подать -
“Балтийское море – море мира”, нагромождения всевозможных грузов, тесные стада автомобилей, бухты проволоки, районное захолустье Канонерского острова, занесенное своим чудным именем на почти венецианские задворки, золотые капельки Петергофа, кронштадтские замки д’Иф из красного кирпича, крепнущий ветер, надвинувшаяся непогода, капли, взрывающиеся на стекле, – а я в три слоя укутан в чистую вежливую заграницу. Только метрдотель – при английском языке типичный халдей – источает тонкое презрение к безвалютным соплеменникам, исчисляемое градусами поворота головы и миллиметрами размыкания губ. Все не только удивительно вкусно, но еще и сервировано с какими-то рококошными завитками.
Со сложным чувством – от почти гордости до брезгливой подозрительности – замечаю немало своих соотечественников, щедро заказывающих спиртные напитки по винной карте, которую я опасаюсь и в руки взять. Очень медленно и мягко покачивает.
Потом я кутаюсь в тощий воротник под могучими белыми пузами спасательных шлюпок, во тьме вспыхивает пена, все время видны какие-то огоньки – это уже Европа, лишенная наших темных пространств, – и в душе настаивается и крепнет только ею и назначаемое: “Может, и не зря”.