Роман с простатитом
Шрифт:
Только тут я в него вгляделся – напротив меня, закинув ногу за ногу, сидела синьора Джиоконда с энергичным ежиком, в очках с модной оправой. “Что, думаете – придурь?” Нет, почему, придурь в человеке самое ценное – заставляет в горы карабкаться, картины писать… “Это не то, я просто хочу стать тем, кем себя чувствую. Это же несправедливо – х… считать пропуском!” Ну да, ну да, я сам всегда был против диктата мате… До меня наконец дошло, что я разговариваю с сумасшедшим: другие считают себя
Наполеонами, а его распоясавшаяся фантазия…
Но и моя внезапная слащавость от него не укрылась: “Думаете, псих? Не верите?”
Прежде всего, разумеется, в глаза бросился… Но это был толстый вытянутый конверт с грубыми следами склейки и загнутым на макушке уголком. Потом заставил вздрогнуть огромный стянутый струп на бедре – Михайлов щедро наделил девушку главной мужской доблестью, и лишь после всего я разглядел укрывшуюся скромницу… Наконец-то они соединились, вечно тянувшиеся друг к другу дуб и кудрявая рябина.
Только назавтра я сумел собрать в себе какие-то вопросы. Если мужчина – это решительность, он был гораздо большим мужчиной, чем я: собрался, заработал, отрезал сиськи… “Переспать – это для меня не интимное дело. Мне труднее поговорить по душам”.
–
“Пересп… А как ты это, если, конечно, не секрет?..” – “Ну, если женщину распалить, да еще в темноте… Всегда же похожее что-нибудь можно найти, эта штука мне больше для паспорта. Ну и вообще – чтоб более нормально выглядело. Мне еще скоро шунтирование сделают. – Он показал гибкую резную палочку, напоминающую позвоночник трески. – Мне один рассказывал: я был нетрахающийся алкоголик, а теперь баба на мне сидит, а я кемарю.
Но это, в общем, больше для социума: сейчас я живу с одной, так у ее матери вначале глаза на лоб лезли, старшее поколение более подвержено стереотипам. А жена нормально воспринимает. Хотя она тоже… хорошая, пока молчит, а как раскроет рот – невозможно в обществе появиться. Но после удаления молочных желез положено с мужским паспортом год прожить как нормальный мужик. У нас здесь есть еще трансы, вы с ними поговорите”. Чем-то я завоевал их доверие – даже Юлий, бывшая Юля, с нежным лицом и раненым взглядом, держась за низ живота, прибрел к нам на пост.
“Для меня вся прошлая жизнь – как вот эта темнота за окнами…”
Ему за сорок, а выглядит на двадцать восемь. Когда-то писал (или писала?) стихи, вынашивал какие-то мечты, вспыхивал от стыда, когда мальчики писали записки, но вся жизнь ушла сначала на попытки примириться со своим полом – он пытался и пить, и распутничать в женском обличье, хоть и воротило, – потом на конспирацию, и теперь он хочет одного: как-то дожить с любимой женой. Она была против операции, но ведь есть родня, соседи, прописка…
Михайлова они боготворили: этот потрошитель понимал, что дурь способна отравить жизнь не хуже мочевого пузыря. И я теперь по-другому смотрел на Михайлова, когда он ровно в восемь двадцать заглядывал в палату (брови неизменно сведены к переносице) или летел в операционную в голубых продезинфицированных штанах с безобразной надписью “ОП” масляной краской.
Никто из них не помнил, когда их фантазия оторвалась от народа и в добавление к коллективным фантомам создала индивидуальный.
Юный бродяжка с вышибленными зубами, хрупкий стареющий водитель троллейбуса с пробивающимися усиками и старательным баском, распахнутый миру дворник из студентов, напоминающий уже микеланджеловского пророка Даниила, – во всех в них можно было высмотреть единственную аномалию – интеллигентность: они способны были задавать вопросы там, где глаза нормальных ослов затянуты бельмами ослепительной ясности. И с женщинами у них был полный порядок. “У меня один недостаток – долго ухаживаю”, – признавался хрупкий водитель троллейбуса.
Все эти ребята прекрасно обходились не только без эректальной, но и без фаллической составляющей копулятивного цикла – приходилось признать, что женщины способны влюбиться в душу. В мужскую. Да уж не мужчины ли и навязали им свой собственный фаллический культ? Но теперь я понял, что в душе я сам транссексуал: когда я наконец отказался от притворства, я тоже перестал пить, распутничать и нецензурно выражаться. Но нет, до настоящих женщин мне все равно как до неба: я снова диву давался, до чего ладно все в них подогнано одно к другому – орган для секса и материнства к рукам и глазам для ласки, жадности, хозяйства, доброты… К Михайлову зачем-то заглянула
Марина, два года назад ускользнувшая из Бориса, которого в наручниках и в женском платье доставляли в военкомат. Чуть более массивный подбородок, если приглядеться, с едва заметными следами тщательного бритья, чуть более костлявые плечи – именно таких теперь предпочитают брать в фотомодели, – очень живая, кокетливая, смышленая, нарядная… Губы им формируют из обрезков мошонки… Вот смог бы я, если бы влюбился?.. Каждый раз крем…
А вот женщины могут. Транссексуализм – победа духа над плотью, мнения над фактом: свобода уже разрушила святость племенных, семейных, национальных, сословных клеток и теперь взялась за биологические – что же она оставит на земле, когда воцарится безраздельно?.. Зато с какой непреклонностью эти сексуальные дезертиры идут на труды и муки во имя своей личной иллюзии! А у меня что? Не победить, а только бы выкрутиться.
Когда анестезиолог совершенно серьезно спросила, нет ли у меня вставных зубов, я вдруг подумал: а чего это я мелочусь – фронт, цель, – уж если строить иллюзии, так лучше сразу назначить себя бессмертным. “Я бессмертен”, – приказал я себе, и каждый раз, когда в глубине пыталась приподнять кудлатую голову клубящаяся чернота, я строго (брови, как у Михайлова, стянуты в точку) цыкал Хаосу: “Куда?!. Я бессмертен!” – и он втягивался обратно в нору. В решительный вечер, когда я все в том же бодро-задиристом настрое – еще поглядим, кто кого! – уже складывал вдвое для сна плоскую подушку, Леша-кузовщик спросил сочувственно: “Ты живот чем будешь брить?” – “У меня же бок?..” – “Операционное поле считается до колен. Попадет волосок – загноится, будут второй раз резать… Ты, главное, не бери “Неву” на третьем посту, все яйца изрежешь”. – “А разве их тоже?..” – “Ножницы можешь у них взять, а “Жиллетт” возьмешь у меня”. Люди – добрейшие создания, когда дело ограничивается телом.
В ржавой ванне нет пробки, я поджимаю пальцы на холодной эмали.
Жиллеттные щели мгновенно забиваются моими кудрями, ножницы тупые, как две скрещенные линейки: когда удается отгрызть клок, приходится раздирать их двумя руками. Но я бессмертен, я своего дождусь – моя гусиная кожа в конце концов обретает давно забытую детскую атласность. Я не ленюсь трижды пройтись по всем сусекам
– зачем давать Хаосу лишний шанс. Заключительный аккорд – очистительную клизму – принимаю со злобно-снисходительной усмешкой: поиграйся, поиграйся…