Роман с урной. Расстрельные статьи
Шрифт:
Как будто в них, фаворитах стойкого при любой погоде и волне успеха, причем самые большие компартийцы оказались потом самыми большими демократами, сидел еще какой-то дополнительный секрет. Которым кому следует и так владели, а прочим было нечего и знать.
Хотя у меня в этой связи есть одна, не знаю сам, насколько справедливая догадка. Когда я еще только-только начинал автором всего двух напечатанных стишков и одного рассказика, сижу однажды дома — звонок в дверь. Открываю — стоит очень приличный молодец в строгом костюме с галстуком: «Здравствуйте, я к вам». Я говорю: «Ко мне ли? А вы кто?»
Он мне сует
Он же — в моей квартире! — дружелюбно предлагает мне присесть, садится сам и говорит: «Да вы не волнуйтесь, у меня к вам просто одно предложение». И излагает суть: что я, как им известно, накоротке со всякой творческой богемой, в курсе помыслов и настроений, а это очень их интересует. И не готов ли я давать им изредка, скажем раз в месяц, информацию, которая весьма послужит пользе всей страны?
Я от таких речей теряюсь еще больше и вместо того, чтобы в картинной позе дать прямой отказ, неловко лопочу: «Да вы знаете, едва ли справлюсь, бестолковый я, даже на службу не могу устроиться…» На что он говорит: «А это все не страшно. Трудоустроиться мы вам поможем, даже лучше, чем вы думаете. И всем вашим талантам обеспечим самое достойное вознаграждение».
Но эти авансы, совсем уж унизительные для гордости еще всецело обольщенного своими силами юнца, заставили меня наконец набраться духу и ответить твердо нет. Мой гость, ни капли этим не смутившись, а наоборот, чуть ли не с еще более доброжелательным участием поднялся: «Да вы не спешите, вы еще подумайте, а мы еще вас навестим. Только о нашем разговоре попросил бы никому не говорить».
Но больше меня никто из столь участливых и милых на поверку органов не посетил. И вспомнил я о скоро позабывшемся визите уже много позже — удивленно глядя, как прилежные и даже неприлежные совсем собратья самым непостижимым подчас образом взмывали ввысь и начинали угощаться по тому самому гамбургскому счету, суленому когда-то мне. Но если уж меня, нестройного, тогда возникла мысль, вниманием не обошли, то неужели других, куда более организованных и стройных, минули? Но эта тайна, видимо, так и останется вовек во глубине их душ.
Заведующей отделом в «Комсомолке» мне досталась некая старая дева с массой ее причудливых болячек, в чем я ей, конечно, не судья. Но изливался ее вечно скверный дух в виде бесконечных придирок и нахлобучек на самую бесправную среди всех голову — мою. Она — партийная, номенклатурная; и я, никто, взятый из милости стажер, не комсомолец даже — смиренно вжавшись в свой шесток, терпел все молча, в рожу ей ответно не плевал. Но в результате все же получилось так, что плюнул — и самым худшим из возможных образом.
Отправили меня в командировку по тревожному, как называлось тогда, письму доярок одного совхоза, которым не давал житья заведующий фермой. На месте выяснилось, что этот откормленный на всем парном бугай был каким-то страшным половым тираном. Одних доярок
Обостренным нюхом новичка неладное я ощутил уже в попытке местного начальства ознаменовать мой приезд банкетом. Полный стол яств, водка, коньяк, и парторг слезно умолял меня с дороги остаканиться: дескать люди, женщины особенно, замерзли так, что если сейчас не выпьют, завтра ж слягут с воспалениями легких. Я говорю: кто ж не дает? Взял рюмку, чокнулся и, не поднося ко рту, вернул ее на стол. Сейчас же по косому взгляду хлебосольного парторга все дружно повторили мой маневр, и расторопная прислуга мигом удалила все спиртное со стола.
После чего я с перепугу потребовал себе в сопровождение секретаря райкома комсомола и следователя прокуратуры. И на всех встречах все беседы вел только под протокол с подпиской об ответственности за дачу ложных показаний.
Но все равно: в редакцию вернулся — на меня уже лежит тележка. Что корреспондент повел себя неправильно, не ознакомился, не внял, не разобрался, и потому все, что напишет, будет ложь. И моя заведующая стопами Цезаря, не дозволявшего жене и подозрений, задает мне тут же страшную головомойку. Я ей кивать на протоколы, а она: «Мне этого не надо, мне надо, чтобы не было вот этого!» — и тычет своим пальчиком в поклепное письмо.
Затем берет в ладошку ручечку и на моих глазах, для пущего воздействия, строчит ответ: «День добрый, уважаемые те-то! Благодарим за внимание к газете!» И дальше просит лицемеров извинить за меня, неопытного новичка, который будет обязательно наказан. Перепечатывает этот подлый текст на бланк — и несет на подпись к Селезневу.
Но тот, приняв довольно механически в ряду других бумаг и эту и начав уже подписывать, бросает: «Серьезно оступился малый?» Но моя глупая цезарша, мигом бзднув, начинает заверять его, что все в порядке, ничего такого, и даже все мои шаги и правота заверены прокуратурой. Тогда Селезнев с недоумением отводит руку — так эта бумажка и осталась с половиной его подписи — и говорит: «За что ж тогда мальца-то дрючим? А ну вздрючим тех, кто наклепал!»
Я же тем временем сижу ни жив ни мертв в ожидании своей опять задавшейся как нельзя хуже участи. Но возвращается свирепая начальница, не глянув на меня швыряет мне на стол самый генеральный, цвета махаона в гневе, бланк — и цедит:
— Ну, твое счастье. Можешь сам на них что хочешь написать, Селезнев подпишет.
И я, сообразив все сразу и из пропасти воспрянув до небес, пишу: «В такой-то обком КПСС. Направляем вам письмо с клеветническими измышлениями таких-то… та-та-та… и просим дать принципиальную оценку». И уж им дают!
Но я, как-то не взяв в расчет, что уже нанес тяжкую подкожную обиду мстительной бабешке, волоку следом и заметку. Где в сочных красках — все подробности лирического беспредела бугая, беда которых только в том, что обогнали время лет на десять. Сотрудницы по этажу визжат, но моя цезарша с ее неутоленным женским чувством багровеет: «Ну знаешь, это уже слишком. Этого тебе тут не позволят! Каких-то сучек покрывать!» И я, хлопая глазами, вижу по ее идущему со дна колодца гневу, что больше всего в заметке ей глянулся как раз сам красочно изображенный мной бугай.