Роман-воспоминание
Шрифт:
Хлопочет Лидия Николаевна, сестра замечательного писателя Тынянова (Тынянов был женат на сестре Каверина): на ней все трудности загородной жизни. Миловидное лицо ее выглядит усталым: как со всем справиться? Портится одно, другое, требуется то водопроводчик, то электрик, то слесарь, газовщик, плотник – крыльцо надо починить, калитка почему-то не закрывается, забор падает, дерево спилить – того и гляди рухнет, крыша потекла над библиотекой, телефонная линия оборвалась, дорожки нужно очистить от снега и шофера снарядить в дорогу – доверенное лицо: ездит к машинистке, в издательство, сдает рукописи, забирает верстку. Приезжают корреспонденты, русские, иностранные, и молодые писатели, и просто знакомые, всех надо принять, накормить, напоить. Так с утра до вечера хлопочет Лидия Николаевна. У нас на даче такие же заботы, но они не вырастают в проблемы, мы с Таней моложе, многое умеем делать сами.
Я любил бывать у Кавериных. Чувствовал себя уютно в этом занесенном снегом домике, выкрашенном в светло-сиреневый цвет. Старая удобная мебель. Картины на стенах. На столе чай, варенье, сушки, мармелад. Если попадешь к ужину, колбаса, шпроты, сыр, яичница, с диетой не считались – есть можно все, но понемногу. Вениамин Александрович в теплой домашней
К политике Каверин относился равнодушно, я даже не уверен, читал ли он газеты, может быть, просматривал иногда «Литературку». Лидия Николаевна была более в курсе новостей, иногда чем-то возмущалась, Вениамин Александрович отмахивался: ерунда все эти съезды, пленумы, доклады, конференции, сплетни, в литературе есть только книги. Радовался любой удаче у других и себя осознавал не только русским писателем, но и русским человеком. Сказал мне однажды:
– Какие мы с вами евреи? Русаки мы, русаки…
– Попадись мы Гитлеру, – ответил я, – он бы разобрался, кто мы такие.
– Да, конечно… И у нас антисемитов хватает… Астафьев, Белов, Распутин… Между прочим, Златовратский, Каронин, Левитов тоже о деревне писали, разве хуже были? И я говорю не о них, а о себе, о своем самоощущении, я не мыслю себя вне русской литературы. Да и вы, Анатолий Наумович, не существуете вне ее.
– Безусловно. Но с пятым пунктом в паспорте.
– Паспорт… Это внешнее, не обращайте внимания. Мыслима ли русская культура без Левитана, Рубинштейна, Антокольского, Мандельштама?..
Максим Горький писал юному Каверину: «У Вас есть главное, что необходимо писателю: талант и оригинальное воображение, этого совершенно достаточно, чтобы свободно отдать все силы духа Вашего творчеству. Наперекор всем и всему оставайтесь таким, каков Вы есть».
Как ни относись к Горькому, у него не отнимешь умения угадывать талант, поощрить его добрым словом, напутствовать главным: «Оставайтесь таким, каков Вы есть». Способность оставаться самим собой – это не консервация таланта, а развитие его самобытности. Наперекор времени Каверин остался таким, каков он есть. Потому и прослезился тогда в декабре 86-го года, потому и утешил: «Напишете об этом новый роман». И я в ответ сказал ему правду – Таня вела дневник. Эпопея с публикацией «Детей Арбата» описана день за днем.
Тяжелые дни… Журнал предъявлял мне новые требования.
– В таком виде цензура не пропустит, – тихо и печально сказал Теракопян. – Мы бессильны. – И осторожно добавил: – Вы можете сами позвонить Яковлеву?
– Нет. С Яковлевым говорить больше не буду. Я сделал все, что он требовал, и даже больше.
Резкий разговор произошел с Баруздиным.
– Это черные дни моей жизни, – сказал я, – вы режете по живому. Но это черные дни и для журнала, – вы уничтожаете литературу.
Он закрыл лицо руками:
– Не рви мне сердце. От купюр роман не пострадает. Потерпи. Дай пропихнуть апрельский номер, дальше пойдет легче.
– Нет! Показывать в апреле фигу я не намерен.
Я дошел до последней черты, уступать дальше невозможно. Очередное маневрирование Горбачева? Я не могу и не желаю быть объектом их разборок. Я прошел уже через все возможные и невозможные мытарства, унижения, через надежды и разочарования, и теперь, когда цель казалась достигнутой, опять все срывается. Что ж, закончим этот этап, начнем следующий.
Я составил «Справку об изменениях в романе А. Рыбакова „Дети Арбата“», длинную, подробную, обстоятельную. Суть ее заключалась в том, что роман сокращен на 202 (!) страницы, касающиеся Сталина, репрессий, лагерей, раскулачивания, коллективизации, оппозиции, органов безопасности и так далее.
Мучительное было занятие – еще раз коснулся ран, нанесенных роману. Но справка необходима. Пусть показывают ее, кому сочтут нужным. Ни на какие поправки я больше не пойду.
Отвез справку в журнал и поехал на встречу бывших учащихся МОПШКи – школы, где я когда-то учился.
Встречи проводились ежегодно, я был на них раза два-три после войны, потом не ходил. Все там мне незнакомы, моложе, – выпускники тридцатых – начала сороковых годов (во время войны школу закрыли); с моими сверстниками, с теми, кто остался жив, за тринадцать лет своих скитаний потерял связь. Я никого не узнавал – постарели, а они меня узнавали по портретам в книгах, мне было неловко, выходит, они меня помнят, я их нет. Меня просили выступить, я выступил раз, другой, потом отказался, не мог повторять каждый раз одно и то же. Мой отказ их обидел. В общем, последние 20 лет не был ни на одной встрече, отговаривался: уезжаю, нездоров, занят… Мне и звонить перестали. А вчера внезапно позвонили, я сразу согласился – потянуло вдруг, и вот еду.
Настроение скверное. С романом остается только одно решение – заграница. Последствий я не боялся. Вышлют нас с Таней или заставят уехать, не мы первые, не мы последние… Зато роман сохранится.
И все же что-то свербело. Этот шаг я мог предпринять 20 лет назад, роман существовал бы уже 20 лет, и я был тогда на двадцать лет моложе, освоился бы там легче, чем сейчас, когда мне 75. Но я ждал, терпел, хотел опубликоваться на родине, не мог оторваться от своей страны.
А где она, моя страна, и что такое моя страна? Кровь и ужас сталинского террора, мрак и тупость брежневского маразма? Обкомовские выдвиженцы Горбачев, Лигачев, Ельцин?
Моя страна была в войну, когда мы защищали родину, была в юности, когда нас воодушевляла великая идея. К той стране я и хотел прикоснуться, потому, наверное, и поехал в свою старую школу.
Обыденский переулок на Остоженке, белая церковь возвышается против школы, знакомое трехэтажное здание во дворе, вместо школы здесь теперь
Зал и коридор полны пожилых людей, регистрируются, записываются, обнимаются, целуются. Праздник! Но опять ни одного знакомого лица.
Я зарегистрировался, назвал свою фамилию, тут же ко мне подошла симпатичная женщина с приветливым лицом, представилась:
– Ильина, Ольга. Это я вам звонила. Идемте в зал, покажу экспозицию.
На стендах фотографии разных периодов жизни школы, портреты преподавателей, учеников, погибших в войну или в сталинских лагерях, стенгазеты разных лет, отдельно на стендах стоят книги – труды тех, кто здесь когда-то учился, в их числе и мои. Много сил надо положить, чтобы все это собрать, разместить, развесить в зале, а после встречи снова собрать.
– Где вы все храните?
– Обещали нам здесь маленькую кладовочку, а пока держим с подругами дома.
Я часто встречал таких вот энтузиастов памяти, оказались они и в МОПШКе – Ольга Ильина и ее помощницы, просто одетые женщины, в недорогих кофточках, ищут по всей стране выпускников школы, переписываются, собирают материалы, документы, звонят, организовывают встречи, рассылают приглашения… Что подвигает их, заставляет тратить время, обременять себя заботами, затрачивать такие усилия, а часто и деньги из своего скудного заработка или пенсии? Неизбывная память о собственной юности, о своем поколении? О том же и мои книги. Потомки помнят только наши заблуждения. Ну, а мы будем хранить память о том, что настоящего сделали в жизни.
Наконец все уселись. Мест в зале не хватило, сидели в проходах, в коридоре, стояли в дверях.
В президиуме организаторы встречи. Председатель Ольга Ильина открыла собрание, сказала несколько теплых слов. Потом началась перекличка: «Выпускники такого-то года, встаньте!» И выпускники, пожилые, старые, совсем старые, вставали, таким образом узнавали друг друга. Выкликнули выпуск двадцать восьмого года. Встал я один. Печальное зрелище. Никого из моих одноклассников не было в живых. А я их помнил мальчишками, девчонками, и мне казалось в ту минуту, что сошли они в могилу именно такими, какими я их помнил, другими их не знал. И я подумал, что за моей спиной уже длинный ряд могил. Родных, близких, друзей моего детства, юности, с кем учился, работал, кого любил и кто меня любил, с кем пировал, с кем горевал, с кем вместе воевал, с кем дружил в литературе – все это живое, кипучее, полное надежд, все это позади, этого уже нет и никогда не будет.
Но их судьба – это история страны, народ не имеет права забывать своих сынов. Этому служит и мой роман – история поколения детей Революции, переживших крушение ее идеалов, превращенных в лагерную пыль в тридцатых, погибших в сороковых на полях войны. Их безымянные могилы раскиданы от Колымы до Берлина. Вместе с ними ушли в небытие их мечты, песни, повержены знамена, осенившие их романтическую юность. Бескорыстные мальчики Революции, героические парни Великой Отечественной превратились в прах, все ими содеянное – в пепел. Жаль их. Жаль и тех писателей, которым не дали сказать того, что они могли сказать. Ко мне судьба оказалась милостивее – я свое сказать успел. У меня есть роман, я его написал и опубликую во что бы то ни стало.
С трибуны звучали голоса бывших учеников, вспоминали и фустное, и смешное. Пришлось выступить и мне.
– Я счастлив, что два года жизни провел в этих стенах. Я благодарю всех присутствующих за то, что находился среди вас. Я благодарю эту рожденную революцией школу за все, что она нам дала. За то, что привила понятия нравственности, чести, умение свободно мыслить, стремление свободно говорить. Наше жестокое время многих за это покарало. Лучшая им память – сохранить в наших сердцах то, на чем мы воспитаны и от чего никогда не откажемся, не отречемся.36
Позвонил Баруздин: днем зайдет. Жил он на другом конце Переделкина, в районе, который мы называли «Неясная поляна». Так забавлялись обитатели городка писателей. Улица, где дача Софронова, – «Avenue Parvenu», наша улица Довженко упиралась в лес и потому именовалась «Творческий тупик».
Баруздин пришел, худой, изможденный, бледный, бородка его старит, но глаза блестят – принял утреннюю рюмку. Без этого не обходился. Заглянешь в ресторан ЦДЛ, он уже у стойки. Чем-то тяжко болел, может быть, надеялся таким способом одолеть болезнь. Не одолел. Через четыре года умер.
Печататься Баруздин начал в журнале «Пионер» в 11 лет, в 1937 году, в стереотипах того времени и сформировался. Верил свято. Пятнадцатилетним мальчишкой ушел добровольцем на фронт, воевал. Была в нем некая душевность, демократичность, вел себя порядочно и журнал старался сделать прогрессивным, конечно, в меру дозволенного.
Пришел к обеду. Таня сделала плов, поставила на стол коньяк.
– Прочитал твою «Справку» и в третий раз перечитал рукопись. Ты проделал титаническую работу. Теперь речь идет о деталях, их можно выправить за полдня. Я вот написал, – протянул мне несколько страниц мелкого машинописного текста, – ты почитай, а мы с Танюшей еще по рюмке. Под такой плов грех не выпить.
Свои письма Баруздин, как оказалось, печатал в двух экземплярах, копии сдавал на хранение в ЦГАЛИ (Центральный государственный архив литературы и искусства). Не буду излагать письмо целиком – длинный набор выписанных из романа фраз с его комментариями:
«Рассуждения Сталина: „Если при этом погибнут несколько миллионов человек…“ – надо ли это?
Еврейская тема: «Палестина, жидовка». Зачем педалировать?
Коллективизация… «При этом погибли миллионы людей». Так ли? По БСЭ, в 1941 году в местах поселений находились 930 кулаков.
Явное сочувствие в адрес Бухарина и Рыкова. К чему? Ведь они не реабилитированы».
В таком духе несколько страниц… «Сделать это необходимо. Не дай бог, чтобы Главлит потребовал у нас визы ИМЭЛ».
Я отложил письмо, посмотрел на Баруздина:
– Не принимаю ни одной твоей поправки. Ничего больше выскабливать не позволю. Роман от вас забираю.
– Толя, как можно?! Я уже объявил о твоем романе!
– Ты объявил о романе, который я вам дал, а хочешь печатать огрызок, который вы из него сделали. Ты – сталинист, живешь в пятьдесят первом году.
Он вскочил: