Романтика. Вампиры
Шрифт:
«Я — дочь Лили», — ответила она.
Эта фраза означала гораздо больше, чем если бы она назвала мне свое имя, или рассказала о том, откуда она, или что-нибудь в этом роде. «Я — дочь Лили» — в том, как она произнесла это, не звучало ни намека на эмоции, юмор или лукавство. Ее слова были правдой. Даже не имея представления, что она хотела этим сказать, я точно знал: она не лжет. В ту ночь я впервые позволил ей поцеловать себя. Мы сидели рядом на скамье, и она с жадностью лизала мой затылок. У нее был шершавый, как у кошки, язык; от нее исходил запах опавших листьев — тот сухой, чудно-пряный аромат, который всегда ассоциируется у меня с концом октября и хэллоуинской тыквой. Она пахла опавшей листвой, и потом, и еще, едва уловимо, чем-то похожим на древесный дым. Ее дыхание обдавало морозом холоднее, чем
«Его спроектировали в 1860-м, — сказала она мне в одну из ночей, имея в виду фонтан с чашей из голубого камня и восьмью покрытыми инеем шарами. — Здесь меняли экипажи. Изначально фонтан предназначался для водопоя лошадей — тех, что испытывают жажду».
«Как оазис», — предположил я.
Она заулыбалась и кивнула, вытирая кровь с подбородка и губ.
«Порой кажется, будто весь мир — пустыня: так мало осталось мест, где можно свободно попить. Даже лошадям не позволено больше здесь пить, хоть фонтан и строился именно для этого».
«Времена меняются, — сказал я и осторожно коснулся царапины на шее, стараясь не поморщиться от боли в ее присутствии, — потребность в лошадях и экипажах нынче невелика».
«Но лошадей по-прежнему мучит жажда, и им все равно необходимо место для водопоя».
Я спросил: «Ты любишь лошадей?» Она, прищурившись, взглянула на меня, но ничего не ответила. Иногда, когда она так медленно, будто оценивающе, сощуривает глаза, она напоминает мне сову.
«К утру станет получше, — произнесла она, указав на ранку на моей шее, — промой ее дома».
Мы еще немного посидели рядом, не произнеся ни слова.
Она пьет мою кровь, но каждый раз не больше глотка, оставляя взамен странные мечты, которые я начинаю воспринимать как некое приношение. Я сознаю — многие сочтут их кощунственными, поскольку это не совсем обычные радостные мечты. Кто-то назовет их кошмарами, но я не склонен мыслить так банально. Действительно, подобные мечты внушают страх и ужас, но в то же время в них присутствуют красота и трепет, что создает идеальный баланс. Они перетекали в меня с ее шершавого кошачьего языка, заражая мои кровь и разум, подобно бактериям, передаваемым через слюну. Не знаю, было ли данное приношение намеренным, и признаю — я боюсь спросить ее об этом: боюсь, проходя однажды поздним вечером или ранним утром, не застать ее сидящей на скамье на Вишневом холме в ожидании моего прихода; боюсь, что заданный вопрос разрушит хрупкое очарование, смысл которого я только начинаю постигать. Она сделала меня суеверным и привила то, что психиатры называют «магическим мышлением», ошибочным основанием и действием, о котором до нашей встречи я не имел ни малейшего представления.
Мне, пианисту из «Мартини-бара», до сих пор не приходилось сталкиваться в жизни с чем-то, что бы я мог счесть за колдовство. В ее же глазах цвета охры, горящих диким огнем, я вижу многое, что принимаю за иное, и эта неопределенность затуманивает все мои мысли. Однако я убежден: это незначительная плата за ее компанию, еще меньшая, нежели кровь, которую она забирает. Мне казалось, нужно описать какую-нибудь мечту, попробовать воплотить ее в слова. Из окна возле моей кровати поверх крыш домов можно увидеть остров Рузвельта, Ист-Ривер, Бруклин и бело-голубое туманное небо, не меняющееся в этом городе ни зимой ни летом. Затрудняюсь объяснить почему, но, глядя на это небо, я думаю о ней. Поначалу я решил записать свои мысли и прочесть ей при нашей следующей встрече, но затем забеспокоился — вдруг она поймет их смысл не так, как мне хотелось бы, приняв лишь за ответ на ее приношение. Мои же слова могли бы обидеть ее, а после всех наших ночей и грез я не смогу существовать без нее — моя жизнь остановится. Так и есть.
Вдали, за пеленой пыли и песка, окружавшей меня со всех сторон, виднелись очертания города. Я понимал: зайди я так далеко, мне никогда не найти дороги домой. В городе все иначе. Я знал: она бывала в городе, ходила по его улицам, разговаривала на его диалектах, посещала его притоны и курильни опиума; ей знакомо зловоние сточных труб и ароматы магазинов; она повидала и высший свет, и самые низы. Я следовал за ней, поднимаясь и спускаясь по дюнам — этим огромным, выше моего роста, песчаным волнам, созданным ветром. Ее свиту составляли шакалы, коршуны да черные колючие скорпионы, и среди них не было места страдающим от жажды лошадям. Временами я мог разглядеть ее сквозь жалящую пелену песка; в иные моменты мне казалось, будто я абсолютно один среди завывающего урагана, чей голос подобен стону тысяч женщин, оплакивающих
Она прошептала: «Слушай один мой секрет: всю жизнь я охраняю это место».
Стены были выложены из глыб бурого известняка, высеченных и плотно подогнанных друг к другу без использования цемента — утраченным масонским способом. Воздух был пропитан благовониями, все вокруг покрыто толстым слоем светло-коричневой пыли. Я спустился вслед за ней по короткому лестничному пролету. Мне казалось, раз мы настолько глубоко под землей, шум ветра должен стихнуть, но он по-прежнему был слышен. Я задумался: возможно, ветер был внутри меня, проникнув сквозь ранку, оставленную ею на моей шее.
«Это зал моей матери», — пояснила она. Я увидел груду тел, сваленных между коптящими жаровнями; некоторые были обнажены, другие полуодеты; многие — расчленены, либо разложились настолько, что становилось сложно определить, была ли на них одежда. Здесь лежали и мужчины и женщины, немало было и детей. Ужасный запах тел не мог перебить даже аромат благовония, и я был вынужден прикрыть рукой рот и нос — меня начинало тошнить. Я отступил назад к лестнице, ведущей к длинному коридору, в безжизненную пустынную ночь, туда, наверх. Из-под полуопущенных ресниц она бросила на меня голодный внимательный взгляд, подобный совиному.
И произнесла: «Я не надеюсь на понимание».
Потом были другие комнаты и залы; бесконечные зверства, едва ли половину из них я теперь вспомню. Я узнавал секреты ее матери, хранящиеся в глубине зыбучих песков. Мы наталкивались на следы бесчисленных кровавых расправ; заточенных в тюрьмы из хрусталя и стали дьяволов, прикованных до наступления окончательной гибели мира; их крики сливались с завываниями ветра. Затем мы опустились в еще большую пропасть — пещеру, искрящихся сталактитов и сталагмитов, белого известняка и кальцита; они мерцали в мягком свете фосфоресцирующей растительности, никогда не видевшей и не нуждавшейся в лучах солнца. Мы стояли на илистом краю подземного бассейна с неподвижной, совершенно гладкой, черной как смоль зеркальной поверхностью. Она разделась и теперь нетерпеливо ждала, когда я последую ее примеру.
«Я не умею плавать». За эти слова я получил очередной «совиный» взгляд.
Даже если бы и умел — не могу представить, как бы ступил в это озеро у подножия мира.
«Тебе и не нужно плыть, — ответила она, улыбнувшись и обнажив длинные клыки. — До сих пор мужчины лишь тонули в этом водоеме. Полагаю, у тебя это получится довольно хорошо».
Затем я начал падать, а пучина этого жуткого озера обвила меня, словно капюшон черной кобры, обрушилась на меня, увлекая все ниже и ниже в бездну, вытесняя воздух из легких. Было ощущение, будто мне на грудь один за другим ложились камни, и так до тех пор, пока не отказали легкие. Я попытался закричать; разомкнул губы — и ее язык, словно наждачная бумага, проник в мой рот. У нее был вкус ила, угасания и гибели; вишневого цвета и летних ночей в Центральном парке. Она обвилась вокруг меня, а бело-серые крылья за ее спиной, расправившись, оказались шире, чем у любой земной птицы. Эти крылья превратились в небо, а перья затмили свет сотен триллионов звезд. Ее зубы впились в мою нижнюю губу; я почувствовал вкус собственной крови. Началось наводнение, поднялся ледяной ветер; его рев и тщетные крики дьяволов стояли в ушах.