Романтики
Шрифт:
– Вы знаете, когда зодиакальный свет был виден в последний раз?
– Когда, Максимов?
– В ту ночь, когда Данте встретил Беатриче.
– Какой вы выдумщик.
Она засмеялась и взяла меня за руку. Сквозь перчатку я чувствовал теплоту ее пальцев. Мы шли по чугунному мосту. Он легко лежал над щелями портовых спусков. Веретена огней убегали к черной воде. О такой ночи писал Уистлер, о камне мостов, потерявшем весомость, о воде заливов и небе, прозрачном, как вода. Звезды дрожат и преломляются в этих холодных
– Хорошо, – сказал я Хатидже. – Сырая ночь, милая земля и вы – такая далекая и такая родная. Как все это странно.
Я говорил еще много, мне казалось, что это говорю не я, теперешний, а тот, другой во мне, по которому я тосковал все эти годы. Словно я ждал прихода этой ночи, стелющей над городом свои млечные покровы из сверкающей манны.
Мы прошли краем порта. Синий свет отражался на отмелях. Сонно плескала вода.
Когда мы прощались у белого маленького дома, расплавленное море в упор смотрело в глаза. Среди ветвей сверкала голубая Вега.
Уличный скрипач
Приехал Винклер. Он привез с собой деньги и пренебрежение к нашему плаванию. Он был молчаливее, чем всегда. Мы обрадовались и решили остаться еще на неделю. В первый же день Винклер поссорился со Сташевским.
– Если бы я был художником, – сказал за чаем Сташевский, – я написал бы изумительные вещи, не то что ты. Например, желтую пароходную трубу, черное небо, и больше ни черта! Не правда ли, эффектно? А ты решаешь какие-то световые задачи. Ну, да черт с тобой! Пиши, брат, трудись. Выдумывай новое, настоящее мне уже надоело.
– Ты чудак и слеп, как щенок. Слепому тоже надоела темнота. Постоянно возишься со своим петушиным «я». Все ему надоело. Лорд Байрон из Сквиры. Сам ты надоел себе, а не земля и небо. Тебе надо проветрить мозги.
– Вы это о чем? – спросил Алексей. – Сошлись тут поэты, бальмонты. Винклеру обязательно надо добраться до сути – почему надоело, кому надоело, когда надоело…
В соседнем помере заиграл старый арфист. Гулко и торжественно лилась по коридору неаполитанская песня.
– Итальянец играет, – сказал Алексей и подмигнул. – Чудак старик. Всем кланяется, за номер не платит, на свадьбах играет на арфе и на скрипке. Чем только жив человек?
Старческая тоска по bella Italia подымалась к чердакам, где жены матросов переставали стирать белье, разгибали спины и отирали пот скользкими мыльными руками. Тоска по солнечным дворикам и шумному говору, может быть, великая, как Рим, тоска по теплому мрамору и освежающим фонтанам. Старик тряс головой. Он никому не делал зла, перед всеми он снимал зеленую фетровую шляпу. Ему было очень горько в чужой стране.
– Тащи его сюда, Алексей, – сказал Сташевский. – Купи водки и тащи.
Старик пришел со скрипкой. Лак ее был темен. Солнце тихо сверкало на золотистом грифе. Старик тер ладонью проволочную
– Моцарт? – спросил старик сорвавшимся голосом и взял скрипку. – Моцарт?
Я кивнул головой.
Мелодия Моцарта тонка, как говор старой Вены. Язычки свечей дрожат на красных клавикордах. Как шепот около исповедален, внезапно затихают струны. Торжественные напевы, глаза венецианских мадонн, осенние огни в воде каналов – обо всем этом, старом, как прабабушкины кружева, рассказывала скрипка.
«А мы? – подумал я. – Мы забыли дружескую моцартовскую жизнь. Где Бах? Где Гайдн? Наши глаза выцветают в невеселом труде. Наш удел – нищета и бесцельное шатание среди людей. Наши лучшие минуты приходят тогда, когда мы плачем о прекрасных днях, прошедших мимо».
Я бросил папиросу за окно.
«А если и у меня в жизни ничего не останется, кроме этих слез?»
Старик замолчал. Я налил ему еще водки. Сухие руки его тряслись, он расплескал рюмку.
– Эх, – сказал Сташевский. – Старика бы Оскара сюда. Ведь это о нем играли.
Итальянец опять заиграл какой-то скачущий танец. Если есть веселье в желчном блеске белков, веселье пьяных тряпичников, беззубых нищих и шарманщиков с искусственной гортанью, то оно гремело в этой пляске. Даже цыганки стихли, прислушались и потом сорвались бешеным треском бубнов:
Эх, раз, еще раз, Еще много, много раз!Пароходные дымы
Сквозь стекла сочится мокрое утро. Звон церквей дребезжит над крышами. Мелкий дождь сыплется через исполинское небесное сито.
Со времени встречи с Хатидже случилось много нового. Алексей и Винклер уехали. Я остался один со Сташевским. Он заболел. Как-то утром он взял шлюпку около агентства и поехал в море один. Возвратился домой промокший, раздраженный, с нехорошим румянцем и воспаленными глазами. Врач нашел воспаление легких.
Мы перенесли его из прежнего номера в комнату наверху, тихую и солнечную. За окнами лежала площадь с голыми акациями. Высокими струями поднимались к небу редкие пароходные дымы. Я спал на полу. По утрам бывало холодно.
Арфиста мы прозвали Гарибальди. Я ходил с ним обедать, изредка заходил к Хатидже.
В городе уже устоялась зимняя тишина. Порт был пуст, и я был рад этому – ничто не мешало одиночеству. В трактирах это одиночество было особенно легким – среди красных обоев, пара, белых чайников, гула зеленого утра за дверью. Иногда в воздухе кружился снег. Пахло сосной и мокрыми палубами.