Росгальда
Шрифт:
– Он выехал раньше, я тоже ничего не знал об этом до сегодняшнего дня. Ну, тем лучше.
– Теперь выйдет, что он будет здесь в одно время с Альбертом.
При произнесении имени сына легкий проблеск радости сразу исчез с лица Верагута, и голос его сделался холоден.
– Что такое с Альбертом? – нервно воскликнул он. – Ведь он собирался сделать с товарищем прогулку в Тироль!
– Я не хотела говорить тебе этого раньше, чем необходимо. Его товарища пригласили родственники, и он отказался от прогулки.
– И пробудет все время здесь?
– Я думаю, да. Я могла бы уехать с ним на несколько недель, но это было бы неудобно для тебя.
– Почему? Я взял бы Пьера к себе.
Фрау Верагут пожала плечами.
– Пожалуйста, не начинай опять об этом! Ты знаешь, я не могу оставить здесь Пьера одного.
Художник вышел из себя.
– Одного! – резко воскликнул он. – Он не один, когда он у меня.
– Я не могу оставить его здесь и не хочу. Спорить об этом совершенно излишне.
– Да, конечно, ты не хочешь!
Он замолчал, так кап вернулся Пьер, и все сели за стол. Мальчик сидел между обоими родителями, такими чужими друг другу, и оба ухаживали за ним и развлекали его, как делали это всегда, а отец старался затянуть обед как можно дольше, так как потом мальчик оставался у матери, и было сомнительно, придет ли он еще раз сегодня в мастерскую.
II
Роберт сидел в маленькой комнатке рядом с мастерской и мыл палитру и кисти. На пороге открытой двери показался Пьер. Он остановился и стал смотреть.
– Грязная работа, – после короткого раздумья заявил он. – Вообще рисовать очень хорошо, но я ни за что не хотел бы быть художником.
– Ну, ты еще подумай, – сказал Роберт – Ведь твой отец такой знаменитый художник.
– Нет, – решил мальчик, – это не для меня. Вечно ходишь выпачканный, и краски пахнут так страшно сильно. Я люблю, когда немножко пахнет, например, когда свежая картина висит в комнате и чуть-чуть пахнет краской; но в мастерской пахнет уж чересчур, у меня всегда болела бы голова.
Камердинер испытующе посмотрел на него. Собственно ему давно хотелось высказать избалованному ребенку всю правду, он многого не одобрял в нем. Но когда Пьер стоял перед ним, и он смотрел ему в лицо, то из этого ничего не выходило. Мальчик был такой свеженький, хорошенький и держал себя так важно, как будто решительно все в нем было в порядке, и именно это серьезничание, эти надменные и равнодушные манеры удивительно шли ему.
– Чем же ты хотел бы быть? – немного строго спросил Роберт.
Пьер опустил глаза и подумал.
– Ах, знаешь, собственно я не хотел бы быть ничем особенным. Я хотел бы только поскорей разделаться со школой. И потом я хотел бы носить совсем белые костюмы и белые башмаки, и чтобы на них не было нигде ни малейшего пятнышка.
– Так, так, – неодобрительно заметил Роберт. – Это ты говоришь теперь. А на днях, когда мы взяли тебя с собой, ты вымазал весь костюмчик вишнями и травой, а шляпу совсем потерял. Забыл?
Пьер закрыл глаза, оставив только маленькую щелочку, и холодно посмотрел сквозь длинные ресницы на Роберта.
– За это меня мама тогда довольно бранила, – медленно сказал он, – и я не думаю, чтобы она поручила тебе опять упрекать меня и мучить этим.
Роберт поспешил переменить тему.
– Так ты хотел бы всегда носить белые костюмы и никогда их не пачкать?
– Ну, не никогда. Ты не понимаешь! Конечно, я хотел бы иногда поваляться на траве или на сене, или перепрыгивать через лужи, или взлезть на дерево. Ведь это понятно. Но если я когда-нибудь разойдусь и немножко пошалю, я хотел бы, чтобы меня не бранили. Я хотел бы тогда тихонько пойти в свою комнату и надеть чистый, свежий костюмчик, и чтобы все было опять хорошо. Знаешь, Роберт, я, право, думаю, что бранить вообще не стоит.
– Ага, вот чего захотел! Ну, почему же не стоит?
– Вот, видишь ли, когда сделаешь что-нибудь нехорошее, сам сейчас же сознаешь это, и становится так стыдно. Когда меня бранят, мне стыдно гораздо меньше. А иногда ведь бранят даже, когда не сделал ничего дурного, только за то, что не пришел сейчас, когда звали, или просто потому, что мама в плохом настроении.
– А ты сосчитай-ка все хорошенько, – засмеялся Роберт, – вот и выйдет одно на одно: ведь ты наверно делаешь немало дурного, чего никто не видит и за что тебя никто не бранит.
Пьер не ответил. Вечно повторялось одно и то же. Стоило когда-нибудь увлечься и заговорить с взрослыми о чем-нибудь действительно важном, и всегда кончалось разочарованием или даже унижением.
– Я хотел бы еще раз посмотреть картину, – сказал он тоном, который вдруг резко отдалял его от камердинера и который Роберт мог одинаково счесть как за властный, так и за просительный; – Впусти-ка меня еще на минутку.
Роберт повиновался. Он отпер дверь мастерской, впустил Пьера и вошел вместе с ним, так как ему было строго запрещено оставлять здесь кого-нибудь одного.
На мольберте посреди комнаты во временной золотой раме стояла новая картина Верагута. Она была поставлена так, чтобы свет падал на нее. Пьер стал перед ней, Роберт остановился на ним.
– Тебе нравится, Роберт?
– Конечно, нравится. Я был бы дураком, если бы мне не нравилось!
Пьер, прищурившись, смотрел на картину.
– Я думаю, – задумчиво сказал он, – что мне могли бы показать много картин, и если бы там была папина, я сейчас же узнал бы ее. Потому я и люблю эти картины, я чувствую, что их нарисовал папа. Но, в сущности, они мне нравятся не особенно.