России верные сыны
Шрифт:
Можайскому не спалось. Он накинул плащ, вышел во двор и долго стоял посреди большого крестьянского двора. Под навесами в порядке были расставлены бочки с водой на случай пожара; лежали заступы и топоры. Свинцовые тучи низко неслись над селением; казалось, что дождь понемногу утихает. Внезапно в разрыве свинцовых туч появилась луна и осветила кирпичную ограду. Штык часового на мгновение блеснул в лунном сиянии.
В эти дни и ночи, в вихре событий, он почти не думал о прошлом. Но именно сегодня, накануне сражения, которое будет упорным и кровавым (он знал об этом), мысли Можайского унеслись
— Кто здесь?
— Я… Федор. Как, Александр Платонович, завтра Сулеймана седлать?
— Да, Сулеймана.
Федор помолчал.
— Большой будет завтра бой, — со вздохом сказал он.
— Почем ты знаешь?
— Солдаты говорили. Ужин был добрый — значит перед большим боем.
— Пожалуй…
Можайский знал, что у Ермолова был обычай давать солдатам двойной рацион перед боем.
— И правда, — послышался из темноты голос Федора, — чего рацион жалеть: после боя едоков-то поубавится.
«Какая черствость сердца!» — подумал Можайский, однако в словах Федора Волгина ему почудилось едкость. В последнее время он стал примечать у Волгина некую язвительность в разговоре.
В сущности, он сам был тому причиной. Слепцов с приятелями, да и он сам, не стесняясь присутствием Волгина, высмеивали порядки в штабе, потешались над «гатчинцами», с горечью рассуждали о военных неудачах. Волгина считали верным человеком и оставляли его у порога караулить, когда за столом развязывались языки.
Порой Можайскому казалось, что Волгин понимает в том, что происходит вокруг, куда больше, чем сами господа офицеры.
И это было немного обидно: все же он был только крепостной человек Воронцовых.
— Ну иди, — строго сказал Можайский. — Иди же!
Большая тень Волгина отодвинулась и исчезла.
Можайский еще долго стоял посреди крестьянского двора. Потом сделал несколько шагов, сел под навесом на опрокинутую тележку и так просидел, пока не повеяло предрассветным холодом.
Что-то потревожило воронье. Вороны с карканьем поднялись с верхушек деревьев и зашумели крыльями. Потом послышались два голоса. Можайский узнал голос Ксенофонта; другой голос, должно быть, дежурного писаря.
— Каков сам сегодня? Грозен?
— Грозен. Да оно к лучшему.
— Почему так?
— Он, когда зол, лучше воюет.
Послышался тихий смех. Потом кто-то, вздыхая, сказал:
— Воронья налетело — страсть…
— Чуют, проклятые… Одних коней сколько побьют!
— Кони чт'o! Людей жалко… Ксенофонт Макарыч, скажите
— Так он с тобой и замирится, Бонапарт! Не дай бог такого соседушку.
— Вот оно что…
Потом голоса смолкли, и Можайскому стало еще грустнее.
Воронье покружилось и затихло. Наступила странная, жуткая тишина, точно Можайский был совсем один на этой земле, точно по ту и другую сторону не стояли друг против друга многие тысячи вооруженных людей, которые, может быть, поутру уснут навеки.
Когда стало светлеть на востоке, все разом поднялось, ожило, зашумело; слышалось ржание коней, топот, скрип колес и отдаленные крики команды.
Ермолов без рубахи стоял под навесом, Ксенофонт лил ему на могучий затылок холодную воду из ведра. Алексей Петрович кряхтел; вскидывая бровь, он поглядывал на небо. Дождя не было, бледно-желтая полоса зари светилась на востоке.
В шестом часу прокатился первый пушечный выстрел.
Начался день 16 октября 1813 года, первый день Лейпцигской битвы.
Битва началась в седьмом часу утра, — кирасирская бригада генерала Левашова начала наступление. «Русские нападением на Вахау имели честь первыми начать битву под Лейпцигом», — впоследствии писал историограф.
С возвышенности у сельского кладбища отлично было видно поле битвы и особенно замок Стольберг — «дом с красной крышей», ключевая позиция фланга неприятеля. Белые облачка дыма вылетали из длинных и узких окон замка, из окон каменных служб, рассыпанных вокруг него.
Замок стоял на холме; в зрительную трубу были видны синие мундиры и белые портупеи французов, перебегающих от замка к службам. Ниже, на склонах холма, виднелись распластанные фигуры, иные лежали не шевелясь, иные ползли, поднимались и падали. Белые штаны егерей резко выделялись на пожелтевшей траве, но зеленые их мундиры почти сливались с землей. То были раненые и убитые в первой же атаке.
Ермолов прохаживался у ограды кладбища по протоптанной коровами тропинке. Французы отстреливались метко, им было легко отбивать атаки огнем, достать же их за каменными стенами было мудреным делом. Пушечные ядра ударяли в каменные стены, поднимая облачка красноватой пыли, но, разумеется, не могли пробить трехаршинную толщину стены. Как всегда, когда дело уже началось, Алексей Петрович был весел и, выпрямившись во весь богатырский рост, приложив козырьком руку к глазам, глядел, как строились гвардейские егеря.
В стороне, собравшись в кружок, стояли командиры полков и та приближенная к Алексею Петровичу молодежь, которую в армии называли «ермоловцами».
Вся картина сражения показалась бы нашему современнику, военному человеку, красивой, но очень странной: строящиеся чуть не под огнем неприятеля полки, сверкающее на солнце золотое шитье мундиров, белые и черные плюмажи на шляпах генералов, блистающие штыки, развевающиеся под ветром знамена, зеленые, синие, белые мундиры, ментики гусар, их высокие шапки… Все это было величественно, красиво, видно простым глазом, и если бы не распластанные фигурки, лежавшие неподвижно на склоне холма, походило на смотр или учение.